Капитан Темпеста (сборник)
Шрифт:
– Вот там… турки… аравийские тигры… те же… что были в Никосии… О, сколько трупов… крови… А, Мустафа! Метьтесь скорее в него… Ах, что-то тяжелое… ударило меня в голову! … Ле-Гюсьер… его ведет Дамасский Лев… Защищайтесь! Вот они… вот! …
Прекрасное лицо больной исказилось выражением ужаса. Она вдруг приподнялась на своем ложе, продолжая размахивать руками и широко раскрытыми, полными ужаса глазами глядела куда-то, ничего, очевидно, не видя в действительности. Потом она снова опрокинулась навзничь и затихла. После острого припадка наступило успокоение. Она перестала метаться и бормотать, лицо ее прояснилось, а на губах даже мелькнула улыбка.
Сидя
Лоб его, на котором время не успело еще провести своих борозд, был омрачен тяжелой думой, по бронзовым щекам тихо катились крупные слезы.
– Да, – с глубоким стоном прошептал он, – годы протекли, яркие безоблачные небеса, безбрежные песчаные степи, шатры того коварного племени, которое отняло меня ребенком у матери, высокие стройные пальмы со своими плодами, скачущие по вольному простору пустыни мехари, – все это стало уже изглаживаться их моей памяти, но в своей золотой неволе я все еще вижу перед собой свою нежную Лаглану. Бедная моя малютка! Была похищена злодеями и ты, и неизвестно, где теперь ты находишься, да и жива ли еще? … У тебя были такие же черные глаза, как у моей падроны, такое же прекрасное лицо и такие же красивые губы. Я был счастлив, я забывал о жестоких побоях моего прежнего господина, когда ты играла на миримбе. Я помню, как ты потихоньку приносила свежую воду несчастному, избитому до полусмерти, невольнику и облегчала этим его страдания. Давно уже мы расстались, и, быть может, ты давно успокоилась вечным сном на берегу Красного моря, которое своими рокочущими волнами омывает нашу пустыню, а в мое сердце прокралась любовь к другой женщине, еще более роковая и жгучая… Да, у нее такие же черные глаза, как у тебя, но ты была такая же невольница, как и я, хотя и любимая своей госпожой, от этого тебе легче и жилось, чем мне, а эта – знатная, свободная госпожа, и я ее раб… Но разве и я не человек? Разве я тоже не был рожден от свободных родителей? Разве мой отец не был вождем амарзуков?
Он порывисто вскочил и сбросил с себя бурнус, точно он давил его своей тяжестью, но тут же снова сел, или, вернее упал на свое седалище, словно расслабленный и разбитый.
Закрыв лицо обеими руками, он горько заплакал, бормоча сквозь всхлипывания:
– Нет, я раб, бедный раб… верный пес моей госпожи, и лишь в одной смерти могу я найти успокоение и счастье… О, лучше бы мне погибнуть от пули или от сабли моих прежних единоверцев! Тогда окончились бы все мучения и страдания бедного Эль-Кадура…
Он снова вскочил и, подойдя к бреши, с решительным видом начал разбирать камни. Казалось, он задумал сделать над собой что-то недоброе.
– Да, да, – продолжал он шептать дрожащими губами, – пойду, отыщу Мустафу и скажу ему, что я, хоть и темнокожий араб, но исповедую веру креста, отрекшись от полумесяца, и много раз предавал тайны турок. Он прикажет снять с меня мою беспокойную голову.
Легкий стон, сорвавшийся с губ раненой, заставил его вздрогнуть и прийти в себя. Он провел рукой по своему горячему лбу и повернул назад. Факел начал потухать, и прелестное бледное лицо молодой девушки освещалось лишь дождем красноватых искр. Подземелье, не имевшее сообщения с внешним миром, тонуло в
– Какое страшное преступление собирался я совершить в поисках собственного покоя: задумал бросить одну, без помощи, свою раненую госпожу! …О, какой я безумец и негодяй!
Он подошел к ложу раненой и при слабом свете догоравшего факела взглянул на нее. Больная, по-видимому, крепко спала. Черные локоны рассыпались по ее белому, как мрамор, лицу, а руки были сжаты, точно она все еще держала в них доблестную шпагу капитана Темпеста.
Грудь раненой дышала ровно, но, вероятно, ее мучили во сне тяжелые видения, потому что брови ее страдальчески сдвигались и губы судорожно сжимались. Вдруг она заметалась и с видимым испугом воскликнула:
– Эль-Кадур… мой верный друг… спаси меня!
Луч невыразимой радости загорелся в темных, глубоких глазах сына аравийских пустынь.
– Меня видит во сне! – с блаженной улыбкой прошептал он. – Меня зовет спасти ее! … А я хотел бросить ее, оставить одну без всякой помощи! О, моя дорогая госпожа, твой раб умрет, но не раньше, как избавив тебя от всех опасностей!
Отыскав с помощью огнива новый факел, он зажег его, поставил на место сгоревшего, а сам снова, в прежней позе, уселся у ложа герцогини.
Казалось, он не слышал ни воплей последних жертв страшной бойни, умиравших под саблями жестокого победителя, ни диких криков торжества ворвавшихся наконец в Фамагусту варваров. Какое ему было дело до Фамагусты и до всего остального мира, лишь бы находилась в безопасности его госпожа!
Опустив голову на руки, он неподвижно смотрел прямо перед собой, погруженный в новые размышления. Быть может, он снова переживал дни юности, когда, будучи еще свободным, несся рядом с отцом на быстроногом мехари по необъятным, залитым жгучими лучами солнца, пустыням родной Аравии. Воскресла в его памяти, вероятно, и та ужасная ночь, когда враждебное племя внезапно напало на шатры его отца. Перерезав всех их воинов и перебив всю семью, напавшие схватили его, тогда совсем еще юного, и увезли с собой на своих кровных скакунах, чтобы превратить его, свободнорожденного сына могущественного вождя, в жалкого невольника.
Часы проходили, а Эль-Кадур все еще сидел на прежнем месте. Молодая девушка, лихорадка которой, по-видимому, уменьшилась, спала уже спокойно. Снаружи было теперь почти тихо. Пушки более не гремели, и шум битвы прекратился. Лишь изредка слышался треск мушкетных огней, сопровождаемый взрывом бешеных криков: «Смерть гяурам! Хватай их, режь во славу Аллаха и его пророка! «Эти гяуры были последние обитатели несчастной Фамагусты или немногие из уцелевших венецианских солдат, старавшиеся укрыться в разрушенных домах. Попадаясь на глаза турецким ордам, они беспощадно уничтожались, как бешеные собаки, хотя, казалось, что победители уж и так по самое горло тонули в христианской крови.
Тихий стон раненой вдруг вывел араба из его задумчивости. Он с живостью вскочил и нагнулся над герцогиней, которая с беспокойством озиралась и пыталась подняться.
– Это ты, мой верный Эль-Кадур? – произнесла она слабым голосом, вглядевшись в него.
– Я, падрона. Вот уже несколько часов, как я оберегаю тебя, – отвечал араб. – Лежи спокойно. В тебе нет больше нужды там, а сама ты здесь в полной безопасности… Как ты себя чувствуешь?
– Я очень слаба, Эль-Кадур, – со вздохом промолвила молодая герцогиня, снова опуская голову на изголовье. – Неизвестно, когда я снова буду в силах владеть оружием.