Капитан звездолета (сборник)
Шрифт:
Почти ежедневно к нему поступали рапорты о ходе работ. Краску для льда искали в химико-технологическом институте. Из всех красок черные — самые дешевые. Как правило, их получают из сажи — печной, ламповой, газовой, ацетиленовой. Но, как часто бывает в технике, трудности возникли из-за масштаба. Если нужно вырыть яму в саду, ты берешь лопату — и яма готова через час, но рытье котлована для фундамента плотины (то есть такой же ямы) — это сложная техническая задача, требующая расчетов и проектирования. Горсть сажи для опыта можно было наскрести в собственном дымоходе, но едва ли можно было наскрести
Пока химики искали краску, инженеры конструировали “кисточку”. Но этот вопрос не вызвал затруднений. “Маляры” должны были летать на самолетах и обрызгивать лед сверху. И можно было применить для этого обычную самолетную установку для борьбы с малярийными личинками или садовыми вредителями, слегка видоизменив ее.
Где красить? В верховья Зеравшана была направлена специальная экспедиция для уточнения устаревших карт и определения снеговой линии (ниже снеговой линии снег стаивает за лето, и незачем ему помогать черной краской).
Неожиданную оппозицию идея окраски льда встретила в ученых кругах. Глава среднеазиатских климатологов профессор Гусев, мировой авторитет по ледниковедению, выступил в печати со статьей, доказывая, что уничтожение вечных снегов ухудшит климат Средней Азии. Профессор Богоявленский, все еще скептически относившийся к окраске льда, поддержал Гусева; Батурин — его помощник — выступил против. Он говорил, что почти вся вода, идущая на орошение, впоследствии испаряется, и водяные пары возвращаются назад в горы. В Академии развернулась жаркая дискуссия о том, что было бы, если бы в Средней Азии совсем не было ледников. Пришел даже запрос из Москвы, и Рудаков сам написал лаконичное письмо:
“Мы взяли для опыта один процент ледников. Они растают лет за сорок, не раньше. Опыт покажет…”
А сколько хлопот было с санитарной инспекцией, утверждавшей, что черная краска отравит питьевую воду. Тот же Батурин специально пил две недели мутную воду под наблюдением врачей. Краска оказалась безвредной, но министр дал специальное указание построить в каждой деревне отстойники и фильтры.
А новые оросительные каналы! А постройка домов для колхозников! Вербовка переселенцев! А школы, дороги, больницы… Освоить 40 тысяч гектаров не шутка — для этого нужно 40 тысяч человек.
Однажды, уже летом, — на прием к министру пришел необычный посетитель. Это был рослый парень, широколицый и курносый, из-под форменной фуражки его падал на лоб залихватский клок русых кудрей. На пороге гость козырнул и отрапортовал:
— Сорокин. Командир эскадрильи Сельхозавиации.
И сразу он наполнил унылую комнату скрипом сапог, сиянием пуговиц, раскатами молодого голоса.
— Ш-ш, — зашипела на него Раиса Романовна, убиравшая с тумбочки ненавистную Митрофану Ильичу манную кашу, — тише, он себя плохо чувствует.
Смутившись, летчик на цыпочках проследовал к стулу, но сапоги его заскрипели еще сильнее.
— Митя, ты не задерживай товарища, тебе отдохнуть нужно. И вы, товарищ, покороче! — сказала жена и выплыла из комнаты, такая полная и цветущая.
Рудаков неодобрительно посмотрел на нее. Они не очень хорошо прожили жизнь. Жена была гораздо моложе его и никогда не интересовалась его делами, а он не мог простить ей этого. “Теперь она ухаживает за мной с увлечением, как будто чувствует свою значительность и тешится ролью сиделки, белым халатом, косынкой”, — думал он.
Но тут Митрофан Ильич упрекнул себя за несправедливость: “Брюзжишь, старик; жена у тебя чудесная, а если не интересуется твоими делами, сам виноват — не умеешь рассказать”.
Летчик встал. Ему казалось неприличным сидя разговаривать с начальством.
— Разрешите доложить, товарищ министр. Завтра в 5.00 сводная эскадрилья под моим командованием вылетает на Зеравшанский ледник. Цель полета: провести окраску в квадратах…
Глаза Рудакова заблестели.
— А ну рассказывайте, рассказывайте!
Летчик вытащил планшетку. Горячась, видимо, сам увлеченный небывалой задачей, он говорил все громче, так громко, что ложечка звенела в стакане, и тут же спохватившись, краснел и шепотом переводил свою мысль на официальный язык.
“Хороший парень! — думал Митрофан Ильич, глядя на него. — Молодой, горячий, честный. И краснеть еще не разучился. Я тоже таким был. Нет, пожалуй, не был…”
Память нарисовала молодого Рудакова — долговязого, худого, с острыми скулами и большими ладонями, несгибающимися от мозолей.
“Нет, наша молодость труднее была, — подумал он, — для них старались. А что ему? Летает, песни поет, вихор отрастил, девушек смущает. Был бы я сейчас молодым, тоже пошел бы в летчики. Интересно, хочется ли ему быть министром? Вероятно, нет. А Исламбекову хочется. Так пускай бы он и лежал в моей постели, а я полетел бы на ледник”.
И он сказал неожиданно:
— Товарищ Сорокин, в вашей эскадрилье есть вертолеты связи?
— А как же! — воскликнул Сорокин и тут же поправился. — Так точно, есть.
— Так слушайте. Прикажите пилоту связи сегодня в три часа ночи посадить вертолет в моем саду.
На открытом лице летчика можно было прочесть недоумение.
— Но ведь вы нездоровы. Без разрешения врача…
— Я имею право приказывать, — напомнил министр и, немного подумав, добавил: — Вы хорошо помните Фауста?
И замялся. Он хотел сослаться на пример старика Фауста, который поставил творчество выше жизни, но как-то неловко было говорить о сокровенных чувствах перед этим юнцом. Поймет ли он, что величайшее счастье для человека — увидеть результаты своего труда, что довести дело до конца важнее, чем прожить лишнюю неделю.