Капут
Шрифт:
Я не узнавал тропы, по которой зимой проходил много раз, когда спускался к озеру посмотреть на лошадей. Она стала узкой, извилистой, лес вокруг сделался гуще, а снег по мере таяния изменил свой цвет; из блестящего ледяного кокона вот-вот должна была выбраться весенняя куколка, оставив голую мертвую зимнюю оболочку; лес брал верх над снегом и льдом и снова становился густой и пушистой, таинственной и зеленой, волшебной и запретной вселенной.
Свартстрём шел медленным, осторожным шагом, каждые несколько минут останавливался и прислушивался, распознавая в многоликой тишине леса, в музыкальном молчании природы треск ветки, скок белки вверх по стволу сосны, стремительный шмыг зайца, настороженное принюхивание лисы, напев птицы, шелест листвы и далекий, развращенный и нездоровый голос человека. Тишина вокруг нас уже не была мертвой тишиной зимы, стеклянной и прозрачной, как ледяная глыба: она была живой, наполненной
По лесу расходилось тепло от рождающегося солнца. По мере того как солнце вставало над горизонтом, поднимая над серебряным зеркалом озера легкий розовый туман, ветер доносил далекий стрекот пулемета, одиночные ружейные выстрелы, затерянный зов кукушки; в глубине этого пейзажа из звуков, запахов и многоцветья через просветы леса проблескивало что-то матовое, нечто сверкающее, как мерцание нереального морского пейзажа, – Ладога, ее безбрежная ледовая гладь.
Наконец мы вышли из леса на берег и увидели лошадей.
Это случилось в прошлом году, в декабре. Преодолев чащобу Вуоксы, финский авангард выдвинулся на опушку дремучих бесконечных лесов Райкколы. Лес был полон русскими. Чтобы избежать финского окружения, почти всю советскую артиллерию северного сектора Карельского перешейка оттянули к Ладоге в надежде погрузить на суда орудия, амуницию, лошадей и спасти их, переправив через озеро. Но русские баржи и буксиры запаздывали, каждый час задержки мог оказаться фатальным, потому что холод стоял очень сильный, озеро могло замерзнуть с минуты на минуту; финские войска, состоящие из отрядов сиссит, пробирались в лабиринтах леса, окружая русских со всех сторон, наступали с флангов и с тыла.
Третий день огромный пожар полыхал в лесах Райкколы. Оказавшиеся в огненном кольце люди и лошади издавали ужасные крики. Сиссит отрезали зону пожара, стреляя в стену из огня и дыма и тем самым закрыв все пути к спасению. Тысячи обезумевших от ужаса артиллерийских лошадей русских бросались в пламя, разрывая огненную и пулеметную осаду. Много лошадей погибло в огне, но большая часть достигла берега и бросилась в воду.
В этом месте на озере нет глубоких мест, максимум два метра, но в сотне шагов от берега дно резко обрывается вниз. Зажатые на узком пространстве (берег в том месте Ладоги изогнут и образует короткое колено) между глубокой водой и стеной огня лошади сгрудились, высовывая из воды головы и дрожа от холода и страха. Стоявшие ближе к берегу, опаленные языками пламени животные вставали на дыбы, взбирались на спины друг друга, пытаясь зубами и копытами проложить себе дорогу. Во время этой безжалостной борьбы их и настиг мороз.
Ночью ветер пришел с Севера. (Северный ветер дует с моря со стороны Мурманска, он кричит как ангел, и земля мгновенно замирает.) Накатил страшный холод. Вода вмиг замерзла с характерным вибрирующим звуком удара по стеклу. Море, озера и реки замерзают мгновенно при нарушении термического равновесия, все происходит в одну секунду. Даже морские волны замирают, становясь волнами льда, повисшими в пустоте. На следующий день, когда первые патрули сиссит с подпаленными волосами и черными от дыма лицами, осторожно шагая через сожженный лес по еще горячему пеплу, вышли на берег, страшное невиданное зрелище открылось их глазам. Озеро было огромной плитой белоснежного мрамора, на которой стояли сотни и сотни лошадиных голов, будто отсеченных топором палача. Изо льда торчали только головы. Все они смотрели на берег. В выпученных глазах еще горело белое пламя ужаса. Ближе к берегу дикое нагромождение вздыбленных лошадей выступало из ледяного заточения.
Потом пришла зима, ветер с севера со свистом уносил снег прочь, поверхность озера оставалась гладкой и чистой, как поле для игры в хоккей. В пасмурные дни бесконечной зимы, ближе к полудню, когда немного мутноватого света падает с небес, солдаты полковника Мерикаллио выходили на лед посидеть на лошадиных головах, как на деревянных лошадках карусели. «Tournez tournez bons chevaux de bois» [42] . Сцена, достойная кисти Босха. На черных скелетах деревьев ветер наигрывал ладную, грустную детскую мелодию, пласты льда начинали кружиться, лошади жуткой карусели гарцевали в печальном ритме ласковой детской музыки, помахивая гривами. «Hop l`a!» кричали солдаты.
42
Крутись, вертись, деревянная лошадка (фр.). – Из стихотворения П. Верлена.
По воскресеньям с самого утра сиссит собирались в лоттале Райкколы и, выпив по чашке чаю, направлялись к озеру. (Сиссит – финские первопроходцы, волки лесной войны. Большей частью они молоды, многие очень молоды, некоторые совсем мальчики. Они относятся к одинокому, молчаливому племени героев Франца Силлампяя. Всю жизнь они проводят в лесной чаще, живут как дерево, как камень, как дикое животное.) Они спускались к озеру и шли посидеть на лошадиных головах. Кто-то заводил на аккордеоне laulu, чаще всего сторожевую песню «V`artiossa». Завернувшись в свои овечьи шубы, сиссит пели хором печальную laulu. Потом сидящий на заледеневшей гриве музыкант пробегал пальцами по клавишам, и сиссит заводили «R`eppurin lаulu», карельскую песню о кукушке, святой птице Карелии:
Siell mie p`aimelauluin l`auluinmin muamo mi`eroon s`uoriK`arjalan maill kulak"ak"oset guk-kuup [43] .Крик кукушки, guk-kuup, звучал печально и мощно в лесной тишине. Пушка ухала на другом берегу Ладоги. Звук разрыва бился об деревья, расходился, как шум крыльев, как шелест листвы. А высоко над этой живой тишиной, которую редкие ружейные выстрелы делали еще глубже и таинственнее, поднимался настойчивый, монотонный, чистейший напев кукушки, крик, понемногу становившийся человеческим: guk-kuup, guk-kuup. Иногда мы тоже спускались на озеро, Свартстрём и я, и шли посидеть на лошадиных головах. Облокотившись о ледяную гриву, Свартстрём постукивал потухшей трубкой о ладонь и напряженно смотрел прямо перед собой через серебристую бесконечность закованного в лед озера. Он родом из Виипури, карельского городка на берегу Финского залива. Шведы называют его Выборг. Вартстрём женат на молодой русской французского происхождения, она из Ленинграда. Что-то есть в нем тонкое и изящное, чего нет в северных людях, может, что-то французское, передавшееся ему от жены, от его Baby kulta, золотой малышки (kulta по-фински значит «золотая»). Он знает несколько слов по-французски, говорит «oui», «charmant», «pauvre petite» («да», «мило», «бедный малый»). Он говорит «naturlement» вместо «naturellement». Говорит «amour», он часто произносит это слово. Еще он говорит «tr`es beaucoup» («слишком очень»). По профессии Свартстрём рекламный художник, он проводит долгие часы, рисуя красные и синие цветы красным и синим карандашом, вырезая имя золотой малышки на белой коре берез, железным кончиком трости выводя на снегу слово «amour». У Свартстрёма уже давно нет ни щепотки табаку, уже месяц он не занимается ничем иным, кроме как постукиванием потухшей трубкой о ладонь. Я спрашивал:
43
Cпой мне душевную песню, пока собираю мой жалкий скарб, карельское солнце кукует «ку-ку» (фин.).
– Скажи честно, Свартстрём, я вот почти уверен в этом, ты набил бы трубку куском человечины?
Он бледнел и отвечал:
– Если эта война не кончится…
Я спрашивал:
– Если эта война не кончится, мы все озвереем, и ты тоже, не правда ли?
Он отвечал:
– Я тоже, naturlement.
Я любил его, я полюбил Свартстрёма в тот день, когда увидел его побледневшим (мы были на Карельском перешейке в пригороде Ленинграда) при виде куска человечьего мяса, который сиссит нашли в вещмешке русского парашютиста, прятавшегося два месяца в норе в чаще леса, рядом был труп его товарища. Вечером в корсу Сварстрёма вырвало, он плакал и говорил:
– Его застрелили, но в чем его вина? Мы все станем зверьми. Кончится тем, что мы пожрем друг друга.
Он не был пьян, он почти не пил. Это кусок человеческого мяса, не алкоголь, заставил его блевать. Я полюбил его с того дня, но всякий раз при виде его трубки я говорил ему:
– Разве не правда, Свартстрём, что когда-нибудь с тебя станется набить трубку куском человечины?
(Однажды вечером, во время обеда в посольстве Испании в Хельсинки, посол Испании граф Августин де Фокса принялся рассказывать о куске человечины, найденном сиссит в вещмешке русского парашютиста. Обед был великолепен, старые испанские вина придавали лососю из Оулу и копченым оленьим языкам теплый и тонкий привкус солнца. Все запротестовали, говоря, что тот русский не человек – животное, но никого не вырвало: ни графиню Маннергейм, ни Деметру Слёрн, ни князя Кантемира, ни полковника Слёрна, полевого адъютанта президента республики, ни барона Бенгта фон Тёрне, ни даже Титу Михайлеску, – не блевал никто.