Капут
Шрифт:
Родовитые князья и знать, богачи и буржуа, власти и иже с ними покинули Неаполь, в городе не осталось никого, кроме бедноты, кроме бесчисленных полчищ оборванцев, не осталось никого, кроме неисчислимого, непостижимого «неаполитанского континента». Я провел ночь в доме друга, в старом доме на холме, что высится над крышами Кьятамоне и Ривьера-ди-Кьяйя, а утром увидел маленький пароходик, причаливший к Санта-Лючии. Сердце забилось в груди, и я поспешил в порт.
Но едва я покинул Монте-ди-Дио и свернул в лабиринт Паллонетто, меня стало преследовать слово, его со странным акцентом нашептывал тайный голос. Слово летело из окон и с балконов, звучало из черных пещер, из нищих подвалов, из дворов и переулков. Вначале слово было новым, будто никогда не слышанным, может, давно и прочно затерянным в тайниках памяти. Вначале я не понимал его смысла и мне не удавалось уловить его: для меня после четырехлетних скитаний скозь войну,
Вдруг я услышал слово отчетливо и четко, как звон хрустального стекла, услышал из дверей бассо. Я заглянул в дверь и осмотрелся. Бедная комната, почти полностью занятая железной кроватью и комодом со стеклянным колпаком – такими накрывают восковые фигурки Святого Семейства. В углу на печурке дымилась кастрюля. У очага стояла согбенная старуха, краем подола раздувая огонь, она стояла неподвижно, повернув лицо к двери и прислушиваясь. Поднятый подол обнажил желтые костлявые голени и сверкающие заостренные коленки. На покрывале из красного шелка дремал кот. В колыбели возле комода спал грудной ребенок. Две молодые женщины стояли на коленях на полу, сложив руки и обратив лица к небесам, обе застыли в молитве. Древний старик, закутанный в зеленую с красными и желтыми цветами шаль, сидел между кроватью и стеной с поджатыми губами и неподвижными глазами, его правая рука с согнутыми как против сглаза пальцами свисала вдоль бедра, он был похож на статую с этрусского надгробия. Старик внимательно смотрел на меня. Вдруг губы его зашевелились, и слово вылетело из беззубого рта: «’О sangue!»
Я отпрянул от испуга. Это слово вызывало у меня отвращение. Четыре года пугающее, жуткое немецкое слово «Blut» надоедливо звучало в ушах, как капающая из трубы вода: Blut, Blut, Blut. И вот теперь итальянское слово «sangue» внушало мне страх и отвращение и вызывало тошноту. Хотя что-то чарующее было в том голосе и звуке. Так нежно звучало на губах древнего старца «’о sangue». Удивительно древнее и новое слово. Казалось, я слышу его впервые, хотя оно звучало ласково и знакомо моему уху. Казалось, звук голоса вспугнул молодых женщин и старуху, они неожиданно вскочили на ноги и с криком «’О sangue! ’О sangue!» вышли из дома, сделали несколько неуверенных шагов по переулку и вдруг бросились бежать вслед за толпой, что поднималась к церкви Святой Марии Египетской и взывала: «’О sangue! ’О sangue!»
Я тоже двинулся за причитающей толпой. Через мост Кьяйя мы дошли до Санта-Терезелла-дельи-Спаньоли; из всех переулков, что как ручейки сбегают с вершины холма к виа Толедо, спускались потоки людей с тревогой, отчаянием и невыразимым умилением на лице. Они издавали неясный шум, в котором можно было различить только «’О sangue!».
За четыре года войны, мытарств, голода и разрухи я впервые слышал, чтобы слово «кровь» произносилось с таким святым, проникновенным почтением. В любой части Европы – в Сербии, в Хорватии, в Румынии, в Польше, в России, в Финляндии – в этом слове звучали ненависть, страх, презрение, радость, ужас, варварское сочувствие, чувственное удовольствие и всегда наполнявший меня негодованием и отвращением акцент. Слово «кровь» стало для меня страшнее, чем сама кровь. Коснуться крови, омыть руки в жалкой крови, оросившей все земли Европы мне было не так противно, как услышать слово «кровь». И в Неаполе, именно в Неаполе, в самом несчастном, самом голодном, униженном, заброшенном, измученном городе Европы, вот где я услышал, как слово «кровь» произносят с религиозным трепетом, со святым почтением, с глубоким чувством сострадания, с подлинной невинностью, чистотой и человечным теплом, произносят чистым, невинным голосом, каким неаполитанский люд произносит слова «мама», «дитя», «небо», «Матерь Божья», «хлеб», «Иисус». Из беззубых ртов, с бледных, искусанных губ крик «’О sangue!» летел вверх как молитва, как святое слово. Векам голода и рабства, затянутого в тогу дремучего варварства и варварства коронованного и помазанного, векам нищеты, эпидемий холеры, разврата и стыда не удалось задушить в несчастном благородном народе святого уважения к крови. С криками, плачем, воздев руки горе, толпа бежала к собору, люди взывали к чуду крови, оплакивали напрасно пролитую кровь, политую кровью землю, окровавленное тряпье, смешанную с дорожной пылью драгоценную кровь человечью, сгустки крови на стенах тюремных камер. В лихорадочно блестевших глазах, на бледных, мокрых от пота костлявых лбах, в воздетых к небесам трясущихся руках явилось великое сострадание и святой испуг: «’О sangue!» Впервые после четырех лет безжалостной, жестокой и беспощадной войны я слышал, как слово «кровь» произносили с религиозным трепетом и святым почтением, его произносили губы голодных и преданных, брошенных на произвол судьбы людей,
Небо было ясным, зеленое море сияло на горизонте как огромный луг. Медовый солнечный сок стекал на фасады домов, на вывешенное как знамена белье. Вдоль карнизов крыш, вдоль зазубрин разрушенных бомбами стен, по краям рваных ран дворцов небо ткало голубым цветом свой тонкий рисунок. С мистралем доносился вкус и запах моря, молодое биение волн о скалы, одинокий горестный крик моряков. Как голубая река пробегали небеса над разрушенным городом, полным забытых покойников, над единственным в Европе городом, где кровь человеческая была еще свята, над этим добрым, сострадательным людом, у которого еще осталось уважение и стыд, любовь и почтение к человеческой крови, – небеса скользили голубой рекой над людьми, для которых слово «кровь» было еще словом надежды и духовности. Дойдя до собора, толпа пала на колени, моля отворить двери: «’О sangue!» – крик святого гнева сотрясал стены домов.
Я спросил стоящего рядом, что произошло. Прошел слух, что бомба упала на собор и разрушила крипту, где хранились две раки с чудотворной кровью святого Януария. Это был только слух, но он мгновенно распространился по городу, проник в самые отдаленные уголки, в самые глубины пещерного города. Казалось, что за все четыре года до того дня ни одна капля крови не была пролита, несмотря на миллионы погибших во всей Европе, казалось, ни одной капли крови не впитала еще земля. И вот при известии, что две драгоценные раки разбиты, что несколько сгустков крови Святого потеряны, весь мир сразу покрылся кровью, казалось, вены всего человечества разверзлись, чтобы насытить жаждущую, ненасытную землю. На ступени собора вышел священник и призвал людей к молчанию, он воздел руки к небесам и провозгласил, что кровь Святого осталась нетронутой. «’О sangue! ’О sangue! ’О sangue!» Коленопреклоненная толпа рыдала, взывала к крови Святого, у всех засияли лица, слезы радости прокладывали борозды на грязных голодных лицах, высшее блаженство охватило сердце каждого, как если бы ни одна капля крови вообще не должна была больше упасть на жаждущую землю.
По дороге в порт я свернул в заваленный обломками переулок позади пьяцца Франчезе. Вонь непогребенных трупов отравляла воздух. Черные мухи глухо жужжали среди стен. Густые клубы дыма поднимались над портом. Жестокая жажда мучила меня, облепленные черными мухами губы распухли. Все фонтаны стояли сухие, во всем городе не было ни капли воды. Я свернул перед двумя львами и пошел назад к театру Меркаданте. Мертвый ребенок лежал на тротуаре, казалось, он спит. Рой мух крутился над его лбом, изрезанным страшными складками. Я свернул на виа Медичи. За статуей Меркаданте горел дом. Стаи мальчишек гонялись друг за другом и громко кричали. От моих шагов тучи мух взлетали вверх, садились на мое потное, покрытое пылью лицо и лезли в глаза. Пугающая вонь поднималась от куч мусора. Доносился резкий кисловатый запах моря. В конце виа Медина я увидел открытый бар, бросился к нему и, запыхавшись, остановился на пороге.
Пустая мраморная стойка была усеяна осколками стекла. За железным столиком сидел полный, дряблый телом человек в хлопчатобумажной майке с коротким рукавом. Выдающаяся отвисшая грудь выглядывала из-под приклеенной потом майки. Человек обмахивался сложенной вдвое газетой и изредка грязным платком вытирал пот со лба. Туча мух вилась в воздухе и еще тысячи сидели на потолке, на стенах, на разбитых зеркалах. На стене за стойкой висели портреты короля и королевы, князя и княгини Пьемонтских, тоже черные от мух.
– Вы не дадите мне стакан воды? – сказал я.
Человек посмотрел на меня и, продолжая обмахиваться газетой, сказал:
– Стакан воды?
– Страшная жажда, я больше не могу.
– У вас жажда и вы хотите стакан воды?
– Да, – сказал я, – стакан воды. Дьявольски хочется пить.
– Хм, стакан воды! – воскликнул человек и повел бровью. – И вы не знаете, что вода нынче на вес золота? Во всем Неаполе нет ни капли воды. Вначале мы будем умирать от голода, потом станем умирать от жажды, а если выживем, будем умирать от страха. Стакан воды!
– Хорошо, – сказал я, садясь за столик, – я подожду, пока кончится война.
– Ничего не остается, как запастись терпением, – сказал человек. – Видите ли, я не двинулся из Неаполя ни на шаг. Вот уже три года я жду здесь конца войны. Когда падают бомбы, я закрываю глаза. Я не двинусь с места, даже если разрушат дом. Ничего не остается, кроме терпения. Посмотрим, кто терпеливее, война или Неаполь. Вы вправду хотите воды? Под стойкой найдете бутылку, там должно быть немного воды. Стаканы вон там.