Караваджо
Шрифт:
На грешнице белая шёлковая сорочка, отороченная тонким кружевом, юбка с корсажем из дамасской узорчатой ткани, а на колени накинуто красное покрывало. Перед тем как вымыть волосы, девушка сняла с себя позолоченное монисто, жемчужное ожерелье с серёжками и прочие нехитрые украшения, лежащие на полу. Этот натюрморт дополняет обязательный для выбранного автором евангельского сюжета сосуд, наполненный благовониями для омовения головы и ног Спасителя.
Столь приземлённый и противоречащий традиции показ грешницы в образе обычной римской проститутки заставляет по-иному взглянуть на композицию картины и на составляющий часть натюрморта стеклянный сосуд. Вполне правомерно предположить, что в нём содержатся отнюдь не благовония, а целебное снадобье для заживления рубцов на спине, полученных несчастной Аннуччей, когда ее поймали в неурочное время за пределами Ортаччо и с позором провезли по центральным улицам города на осле, причем каждый прохожий мог хлестнуть несчастную бичом. Архив римской полиции
31
Bellini F. Tre documenti per Michelangelo da Caravaggio // Prospettiva, 65, 1992.
Невольно напрашивается сравнение с эрмитажной «Кающейся Магдалиной» кисти Тициана, в которой всё подчинено раскрытию темы раскаяния, оказавшейся чуждой тогдашнему настрою Караваджо. А было ли ему свойственно такое чувство? Ответить трудно. Как и всякий здравомыслящий человек, он сознавал греховность некоторых своих поступков, однако не очень-то задумывался над ними, что свойственно многим молодым людям. Его страстная натура находилась в постоянном творческом поиске, не оставляя времени для самоанализа и копания в душе. Исповедовался он крайне редко, да и то чтобы сделать приятное добрейшему монсиньору Петриньяни. Стоя на коленях в исповедальной будке, он не видел лица исповедника через закрытое сеткой окошко, а голос священника не всегда внушал ему доверие. Единственно, к чему он часто прибегал, — это запалить свечу перед образом Богоматери и истово помолиться. Чувство раскаяния в нём проснулось несколько позднее, когда судьба жестоко с ним обошлась, и он понял, что за все прегрешения в жизни надо платить, и дорого. А пока его глубоко тронула несчастная участь полюбившейся ему неунывающей Аннуччи, как и многих её подруг, которых он хорошо знал. Вот почему отнюдь не раскаяние ему хотелось отразить, когда он работал над картиной. Его душил жгучий гнев при мысли о судьбе юной грешницы, торгующей своим телом, к которой, однако, не приставала никакая грязь, и душа её оставалась ангельски чиста. И не она должна каяться, как считал он, а те, кто толкнул девушку на путь порока, вынудив заниматься проституцией. Эта мысль, пронизанная величайшей гуманностью и достоверно запёчатлённая им на полотне, противоречила устоявшейся традиции и церковным канонам. Смелое и неожиданное решение евангельского сюжета показывает, сколь обострённым было у Караваджо чувство социальной несправедливости, что и позволило ему сказать новое слово в искусстве.
Картина не была принята единодушно. Многие видевшие её люди задавались недоуменным вопросом: неужели эта простолюдинка и впрямь Мария Магдалина? А вот придворный поэт Аурелио Орси этой «якобы Магдалине», как насмешливо отзывались некоторые снобы о картине, посвятил вдохновенное стихотворение на латыни, не забыв в нём упомянуть рубцы на спине девушки, полученные во время уличного бичевания, о чём он безусловно узнал от самого художника. Оно пользовалось успехом среди римских эрудитов, и была даже попытка переложить его на музыку. Всё это подтолкнуло Караваджо к написанию повтора «Магдалины», так как многие коллекционеры выражали желание иметь копию. Как всегда, особую прыть проявлял синьор Валентино, который пристально следил за каждым шагом Караваджо в искусстве и направлял неопытного молодого художника на «правильный», как он считал, путь. Сам Караваджо рассматривался им не иначе как объект извлечения выгоды, в чём ловкий торговец картинами преуспел.
Дружба с Анной продолжилась и после завершения работы над образом грешницы. Девушка часто наведывалась в мастерскую, коротая с ним время. Обычно она мило щебетала, делясь последними новостями, а Караваджо, сидя за мольбертом, молча работал, думая о своём. Он ценил эти тихие вечера. Но любил ли он её, трудно сказать. С ней ему было покойно и хорошо работалось, а это для него самое главное. Иногда на огонёк заходил монсиньор Петриньяни и приглашал всю компанию к себе вместе отужинать, чем Бог послал. Одинокому прелату не с кем было отвести душу, и он тянулся к молодым людям, желая послушать их разговоры о жизни, которая стремительно менялась на глазах, и ему трудно было за ней поспеть и понимать её метаморфозы. Засидевшись порой допоздна, Анна была вынуждена оставаться на ночлег, поскольку ворота в Ортаччо, где у неё была своя каморка, на ночь запирались сторожами. Всякий раз понятливый Марио незаметно куда-то исчезал.
Однажды прибежавшая Анна с радостью объявила, что хранивший инкогнито покровитель её подруги Филлиды изъявил желание лично познакомиться с мастером. Недавно на приёме во дворце князя Памфили он увидел «Каящуюся Магдалину» и загорелся желанием приобрести её авторскую копию или какую-нибудь новую работу. Это была радостная весть, поскольку для Караваджо открывался напрямую, без жуликоватых посредников, доступ в незнакомый,
Небольшая квартира Филлиды занимала целиком аттик старого дома. Главным её достоинством была просторная терраса, защищенная от солнца перголой, увитой глицинией. В терракотовых вазах росли пальмы и камелии. С террасы открывался превосходный вид на окрашенный лучами заката величественный купол собора Святого Петра. В остальном же это была типичная меблированная квартира, снимаемая для свиданий.
Таинственный благодетель Филлиды запаздывал, что свойственно римлянам. Увлёкшиеся беседой гости и хозяйка дома даже не заметили, как перед ними предстал невысокого роста сухопарый синьор лет тридцати с небольшим, приятной наружности, с орлиным носом под густыми бровями и модной изящной эспаньолкой. Живой пронизывающий взгляд с искоркой иронии вызывал расположение, но после хваткого рукопожатия тут же возникало желание пересчитать пальцы на руке. Представив ему своих гостей, смутившаяся Филлида назвала имя благодетеля — Винченцо Джустиньяни. Оно было хорошо знакомо Караваджо, так как среди художников велось немало разговоров о нём как самом богатом человеке в Риме, сыне удачливого генуэзского банкира Джироламо Джустиньяни, чья финансовая империя своими щупальцами контролировала денежные потоки стран Средиземноморья, а его услугами постоянно пользовался мадридский королевский двор. Своей фортуной он был обязан тому, что, правильно взвесив и оценив сложившуюся в мире обстановку, опередил многих конкурентов и своевременно зафрахтовал быстроходный генуэзский флот для перевозки грузов с пряностями, а главное с награбленным золотом из Нового Света в Европу, что принесло неслыханные барыши.
В отличие от своего старшего брата Бенедетто, кардинала и главного казначея Ватикана, Винченцо Джустиньяни был женат, имел троих детей, любил светскую жизнь, слыл заядлым охотником и поклонником искусства. Унаследовав с братом баснословное состояние отца, он стал владельцем банка Сан-Джорджо, чьи конторы разбросаны по всей Европе. В парижской Национальной библиотеке имеется его выразительный портрет кисти Клода Меллена. Рим до сих пор хранит имя Джустиньяни в названии одного переулка в самом центре города, равно как имена Барберини, Боргезе, Борромео, Буонкомпаньи, дель Монте, Крешенци, Людовизи, Массими, Маттеи, Одескальки — всех этих счастливых обладателей картин великого художника, а вот имени самого Караваджо, увы, не найти на карте итальянской столицы. Видать, время не успело ещё окончательно развеять худую молву о нём. Хотя на родине художника в Милане имеется улочка с таблицей «Караваджо Микеланджело Мериджи», и на ней до сих пор ошибочно фигурирует 1609 как год смерти мастера — о причине этой ошибки будет сказано далее.
Когда Филлида представляла Джустиньяни своих друзей, его взгляд украдкой скользил по картине, поставленной на каминную плиту. Затем он подошёл и принялся молча её рассматривать, то отходя на несколько шагов от картины, то снова к ней приближаясь. По выражению его бесстрастного лица трудно было определить, нравится ли ему работа. Молчание явно затянулось для начинающих терять терпение молодых людей, а Караваджо в душе уже корил себя, что ввязался в глупую затею. Обеспокоенная Филлида подошла к Джустиньяни и тихо что-то ему сказала.
— Я её беру, — вымолвил он наконец, взяв в руки картину и продолжая пристально разглядывать вблизи. — О цене поговорим завтра после полудня у меня в конторе на площади Двенадцати апостолов.
Караваджо облегчённо вздохнул, а Аннучча на радостях поцеловала его. В ходе начавшегося разговора он поделился ближайшими планами, сказав, что задумал написать новую картину, для которой снова будет позировать Аннучча.
— Не обижайте и Филлиду, — заметил то ли шутя, то ли всерьёз Джустиньяни. — Хотя с ней очень нелегко ладить, но хочу заверить вас, что с ролью натурщицы, если её очень попросить, она вполне справится. А там посмотрим, что получится.
Это была победа. Тепло распрощавшись с Филлидой и её другом, все трое отправились в любимый трактир «У Мауро» на Кампо Марцио, чтобы отметить радостное событие. Там к ним подошёл поприветствовать оказавшийся рядом за столом с компанией обходительный синьор Валентино, передавший привет от князя Памфили, который, мол, помнит Караваджо и ждёт от него новых работ. Узнав о причине праздничного застолья, он крайне удивился, не зная что ответить, и отошёл с нескрываемым выражением обиды на лице. Уже под конец ужина он вновь подошёл к их столу и, обращаясь к подвыпившему и развеселившемуся Караваджо, взмолился: