Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
Шрифт:
– Решилась? На что ты решилась?
– На все.
Наденька грустно усмехнулась. Помолчала, подавила вздох:
– Я признаюсь тебе, чтобы ты все поняла и… и не удивлялась более. Не беспокойся, пожалуйста, обо мне. Я сохранила разум, заплатив за это всеми амбициями и всеми желаниями. Не вздыхай столь сокрушенно: взамен я получила иное. Может быть, куда более естественное для молодой женщины.
– Я запуталась в аллегориях.
– У меня осталась одна мечта, Варя. Я мечтаю о хорошем муже, дружной семье и здоровых детях. Твоя
– Неправда, Наденька! – горячо возразила Варвара. – Это – естественная и прекрасная в своем естестве мечта каждой нормальной женщины. Я… Я рада за тебя.
– Я позаимствовала эту мечту у Фенички. – Надя вздохнула. – Я долго думала и, наконец, поняла, что Феничка абсолютно была права, когда так восторженно мечтала о детях.
Вечер у господина Герхардсена прошел очень мило и непринужденно. А еще до вечера норвежец заехал за ними на паре отличных рысаков, запряженных в нарядное ландо с ливрейным кучером на козлах. Прокатил по городу, проводил в сад, рассказал много интересного. В саду полковой оркестр играл добрые старые вальсы, и Наденькины каблучки звонко стучали по гулким деревянным тротуарам…
В девять утра следующего дня выехали на острова на маленьком, сердитом, как шмель, ворчавшем пароходике. С моря дул ветер, но Надя долго не уходила с палубы, завернувшись в плед, который захватила предусмотрительная Грапа. Море и впрямь было белым, непохожим ни на синее Средиземное, ни на темное, всегда чуть пугающее Черное. Это был край Ойкумены, шагнуть за который было уже невозможно, и вероятно, поэтому Наденьке стало немного тревожно.
Особенно, когда внезапно и, казалось, прямо из моря выросли серые кряжистые стены монастыря. И почему-то подумалось вдруг:
«Вот моя пристань…»
Ни встречи на пристани, ни самого архимандрита Наденька не запомнила: тревога как-то сама собой переросла в непонятное беспокойство, поглотившее все ее внимание. Правда, от нее ничего особого и не требовалось: только приветливо улыбаться. Все делал Викентий Корнелиевич и, вероятно, успешно, потому что они довольно скоро оказались в каких-то, мало похожих на монастырские покоях, куда их провел приветливый немолодой келарь.
– Сейчас придет, – сказал он.
И почти сразу же вошел старец Епифаний. Маленького росточка, седенький, тихий, в себя погруженный, умеющий слушать не моргая, как слушают дети. Из-под островерхого, странного клобука торчал седой клин бороды, а глаза – бледно-голубые, как незабудки, – смотрели то вдруг светясь, то угасая, но всегда с доверчивостью и наивностью, от которых почему-то становилось не по себе. Он низко поклонился у порога, потом, старчески семеня, приблизился к ним и снова неторопливо отвесил поклон.
– Благословите, святой отец, – сказал Вологодов.
– Грешен, за что права лишен, – тихо ответил старец. – Но душа моя с вами пребывает
«Вычислил, – с неприязнью подумала Варвара. – И глазами вроде бы не шарил, а – вычислил.»
– Как во святом крещении наречена?
– Надеждой.
– Нужное имя, – покивал старец. – Нужное и трепетное, и потому, что себе не принадлежит, и потому, что без имени этого ни единого деяния люди не творят. Даже когда обижают. Люди больно обидеть умеют, обиды надолго в душе оседают и мутят ее. На зверей душа обид не хранит, на людей только.
Тихий голос журчал плавно, без интонаций и пауз. Старец, не моргая, смотрел в лицо Наденьки и говорил, говорил, ни о чем не спрашивая.
– Душа человеческая от любого зверя Господом прикрыта, а пред человеком распахнута настежь и – беззащитна. Ни слон могучий, ни лев рыкающий, ни наш русский медведь не могут души ранить ни силой своей, ни клыком, ни когтем, а слово человека и обидеть может, и ранить, и убить даже. Бессмертную душу человеческую только слово человеческое и надрывает. Тебя ведь люди обидели, Надежда наша?
– Много, – еле слышно выговорила Надя.
– Много, – вздохнув, повторил старец. – Поведай мне обиды свои. Все поведай. Исчерпай до дна муть души своей.
Наденька молчала, плотно сжав губы. Варя с тревогой смотрела, как густеет синева ее глаз. «Сейчас взорвется, « – подумала она и поспешно сказала:
– Позвольте мне изложить обстоятельства, святой отец.
– Не всякая доброта дело доброе творит, – тихо сказал старец, не отрывая взгляда от Нади. – Откровение – там, а не здесь. Там, в синих омутах. Стало быть, непомерно велика тяжесть виденного и слышанного тобою, неподъемно велика.
Он замолчал, глаза его будто угасли, будто внутрь оборотились. Только острый клин седой бороды чуть шевелился, словно старец то ли кому-то что-то объяснял, то ли кого-то упрашивал. Потом вздохнул, горестно покивав островерхой скуфейкой:
– Печаль. Печаль твоя мир от тебя занавесила. Обождите здесь, господа. В молчании. Молчание – сила ваша.
И шустро вышел. Он вообще двигался скорее шустро, чем быстро. Значительно шустрее собственного возраста, хотя возраст этот определить было весьма затруднительно.
А они молчали, как и было велено, и даже вздыхали осторожно. Варя то и дело поглядывала на сестру, но Наденька, казалось, вся ушла в себя. Даже глаза словно перевернулись, утратив блеск и ясность. Ожидание затягивалось, становилось уже невмоготу, и Варвара не выдержала первой:
– Как вы считаете, Викентий Кор…
– Барыня!.. – грозно прошипела Грапа.
– Молчу, молчу… – почти беззвучно произнесла Варя, прижав для убедительности ладонь к губам.
Наконец появился старец, торжественно неся перед собой, на груди, завернутую в полотенце икону. Приблизившись, отмахнул верхнее полотнище, и в ленивых лучах низкого солнца высветился задумчивый лик Божьей Матери.