Картина
Шрифт:
У себя в Лыкове Лосев не вспоминал Аркадия Матвеевича. Пока не открывалась очередная нужда. Впрочем, никто не задавался вопросом, чего ради старается для них этот старик. Тот же Сечихин все возмущение Лосева счел хмельной вздорностью, так он и поспешил оповестить всех в тот же день, обедая в облисполкоме.
Сам Аркадий Матвеевич был рад, когда Лосев прибегал к его помощи, тем более в нынешнем деле, куда более возвышенном, чем обычные малопочтенные тяжбы, отписки или даже доклады, где хочешь не хочешь, а многое не вызывало у Аркадия Матвеевича вдохновения.
Затея со Жмуркиной заводью нравилась ему романтичностью и своей безнадежностью. Привлекало его взаимодействие натуры с изображением, красота этого места, открытая картиной. Сам Аркадий Матвеевич в Лыкове был давно и место это вспомнил главным образом по рассказу Лосева да по фотографиям, которые Лосев разложил перед ним. Для воображения Аркадия Матвеевича больше и не надо было — воображение, считал он,
— То есть? — спросил Лосев.
— Старый город — это не отдельные здания. Мы спорим про отдельные дома — имеют они ценность или нет. А есть еще среда старого города. Дух его. Вещь невоспроизводимая. Результат накопления легенд, стилей, истории. Мы занялись охраной природной среды. Воздух там, животные. А еще среда культуры, красоты, накопленная в каждом городе, старый центр, особенно когда его окружили новостройки.
Лосеву нравились эти мысли, он старался запомнить их, чтобы привести на ближайшей сессии и привлечь новых сторонников.
Для Уварова такие рассуждения вряд ли годились. А выходить предстояло на Уварова, все замыкалось на нем, все остальные варианты Лосев исчерпал. Попробовал он уломать Грищенко, побывал у проектировщиков, никто из них не возражал, но и поддерживать его не желали. Для них история с Жмуркиной заводью была безразлична. Хотя Лосев шел к ним с эскизами и некоторыми выкладками. Перенести стройку можно было ниже по реке на километр, на участок того же типа. Туда и железная дорога ближе и участок просторнее, будет куда расшириться, и строителям можно не жаться… Все так, соглашались с ним, и все же пусть Уваров нам скажет, мы сами входить не будем.
Аркадий Матвеевич советовал с Уваровым не хитрить, выложить ему все как есть, и про картину не скрывать, потому что, если Уваров что-те слыхал, получится некрасиво. Следует продумать последовательность разговора. Аркадий Матвеевич всегда предпочитал выкладывать дела в определенном порядке. Обговорили, как мотивировать просьбу. Речь пойдет о материи эфемерной, непривычной, Аркадий Матвеевич советовал перевести ее в категории хотя бы газетного порядка. Минимум отсебятины. Допустим: «Участок, обладающий эстетической и историко-художественной ценностью и помогающий художественному воспитанию школьников». Некоторое время он, как старый часовщик в лупу, разглядывал эту формулу, заменял отдельные ее части, пока не получилось такое: «Участок, имеющий историко-художественную ценность для города, а также для эстетической науки и эстетического воспитания молодежи».
— Ты не морщись, Сережа, — сказал Аркадий Матвеевич. — Ты примерь на себя… Скажет тебе начальник вашего клуба, что хочет он начать пробуждение добрых чувств твоих горожан, затрагивая их лирические струны, — куда ты его пошлешь? А если он предложит включиться в мероприятие по пушкинской поэзии под лозунгом «Что чувства добрые я лирой пробуждал», то, пожалуйста, готовьте смету. Так?
Далее Аркадий Матвеевич просил не поддаваться соблазну уговоров. Люди, когда хотят убедить кого-нибудь принять их точку зрения, слишком много говорят сами. Лучше дать возможность высказаться собеседнику. Правда, Уварова уговорить нелегко. Уваров любит слушать и, пока слушает, составляет мнение, готовит решение. Аркадий Матвеевич напомнил «метод Сократа»: строить беседу так, чтобы получать один за другим утвердительные ответы и тем самым приучать собеседника соглашаться. Хорошо было бы уговорить Уварова, чтобы он высказался о надеждах и планах, которые он связывал с филиалом и с самой фирмой ЭВМ, да беда в том, что Уваров молчун, не в пример другим начальникам он предпочитает слушать, для него собеседник, даже в неслужебной обстановке, — прежде всего источник полезной информации. Он не типичен, ибо, как правило, человек после сорока лет предпочитает хороших слушателей. Умение слушать — редкая способность и высоко ценится. Гораздо чаще стремятся перебить и начать говорить о себе (на этом месте Лосев поймал себя на подобном желании), не дожидаясь, пока собеседник кончит, потому что собеседник, разумеется, не настолько умен, как вы… А надо наоборот, надо понять, что человек, с которым вы разговариваете, заинтересован в своих делах, в своей мозоли куда больше, чем в ваших проблемах. Если уж вести разговор, то следует говорить о том, что занимает самого Уварова, например цифры, статистика, он ценит людей, которые умеют отвечать точными данными — в кубометрах, рублях, тоннах…
Обговорили прочие детали, например, что на прием записаться лучше на конец дня, когда не подпирают следующие посетители.
По словам Аркадия Матвеевича, ум делал Уварова высокомерным, одиноким и в то же время, как умный человек, он скрывал свой ум, пользуясь административными штампами. «Как это точно», — думал Лосев, удивляясь, почему он сам не мог этого определить, хотя Уварова знал давно.
Племянник Аркадия Матвеевича не переставал удивляться — справедливое, ясное дело, а сколько приготовлений, сложностей.
— Потому что это разговор, — пояснил Аркадий Матвеевич. — А справедливость у каждого своя, словом «справедливость» размахивать опасно, собеседник твой немедленно в амбицию, и не сдвинуть. Разговор — это шахматная партия. К ней мастер загодя собирается. Но одно ты предполагаешь, а другое партнер. Так и у нас. Мы сейчас мозгуем, как нам поступать, и не берем в расчет, какие контроверзы может учинить он. А о неприятностях надо заблаговременно заботиться.
Тут-то Валерик, до сих пор почтительно внимающий, человек малозаметный, малословный, стал наливаться пунцовым цветом злости и возмущения и выругался. Продолжая ругаться, он показывал Лосеву эту жалкую, полутемную, сырую, окно в стенку, комнатуху, в которой проживал его всезнающий дядя, — стопки книг, затиснутых под диван, цветущие мохнатой плесенью книги, от которых некуда было деваться. Это и есть результат дядиной учености? Два стареньких костюма, повешенных прямо на стеллаже и прикрытых от пыли целлофаном. Шкафа платяного не было, некуда его поставить, белье лежало в чемодане. Не было ни ковра, ни телевизора, ни проигрывателя — ничего существенного, «соответственно запросам культурного человека». Без стеснения разоблачал он убожество дядиного быта и сравнивал со своей двухкомнатной квартирой, где сейчас идет ремонт, обклеивают ее финскими обоями, в ванной ставят голубой кафель и сушилку… При этом он знать не знал никаких философов и языков, был лишь мастер ОТК, а жил лучше, культурнее и получал больше, и никто на него голоса повысить не смел. Торжество раздувало его впалую грудь, обтянутую желтенькой цветистой рубашкой, застегнутой у горла на белую пуговку. За что он должен уважать своего дядюшку? — вот вопрос, который он ставил. Дядюшка все уговаривал его учиться, попрекал, что годы уходят, что останется без образования, и что же получилось? Кто выиграл? Хорош бы он был, если бы послушался. Чего стоят все хитрости и умничания, если человек не может себе обеспечить холодильника, полного продуктов? Презрение его словно бы светилось, окружало его фиолетовым коронирующим свечением. Они сейчас стали похожи — дядя и племянник, у Валерика воплощение враждебности и презрения, у Аркадия Матвеевича — воплощение терпения и кротости, а лицо было одно, один род, который когда-то расщепился, избрав разные дороги. И Антонина, бывшая жена Лосева, принадлежала к их корню, ее-то черты Лосев и узнавал прежде всего в этих двоих. Неприязнь и терпение соединились в холоде ее красивого лица. Последний год перед ее отъездом терпение ее невозможно было нарушить никакими выходками, оно резиново тянулось в любую сторону, при этом враждебность ее оставалась неизменно ровной. Только иногда, в крайние минуты, в воздухе начинало потрескивать это фиолетово-угрожающее свечение.
Воспоминание об Антонине впервые не причинило боли, оно проплыло облаком, далеким, безразличным, скользнуло бегучей тенью…
Валерик обращался прежде всего к Лосеву. Домогался ответа от этого практичного, цепкоглазого, себе на уме начальника, причем не из малых. Валерия раздражала уважительность, с какой Лосев поглощал советы ничего, в сущности, не достигшего старика. Солидные же вопросы, выдвинутые Валериком, — не обсуждались. И то, и другое было несправедливо, сбивало с толку.
Аркадий Матвеевич покорно признавал резон Валерика, говорил же совсем о другом.
— …Стоит оглянуться назад — бог ты мой, сколько упущено, сколько я сам себе бед устроил. Собственная жизнь — прекрасный учебник. Читать его не хотим. Про других читаем… Собственное прошлое изучать неохота, историю своей души… И тела… Судьба? В старости судьба оказывается лишь историей учиненных нами глупостей.
Он подошел и смиренно погладил племянника по голове.
Один Лосев, и тот случайно, знал, какие под его словами покоятся давно затонувшие печали. Дети, которые у него могли быть. Двое, трое детей. Та женщина покорно уничтожала их одного за другим, аборт за абортом, а последнего ребенка отказалась уничтожить и ушла. Та женщина умерла, дочь ее выросла, у нее большая семья. Дочь не знала, что она его дочь, и никогда не узнает. Она выросла как дочь другого человека… Портрет той женщины висел рядом с фотографией отца Аркадия Матвеевича — врача царской армии.