Картинки деревенской жизни
Шрифт:
— Авраам… — И спросил: — Почему ты стоишь здесь один?
Он обдумывал мои слова секунду, а потом ответил с сожалением, что ему немного не по себе в многолюдном обществе, когда все говорят одновременно: трудно слушать, трудно не потерять нить беседы.
— Настоящая зима на улице, — заметил я.
И Авраам согласился:
— Да…
Я рассказал ему, что сегодня явился один, потому что сразу две девушки хотели прийти на этот певческий вечер, а я не желал выбирать между ними. И Авраам ответил:
— Да…
— Послушай, — продолжал я, — Иоси Сасон по секрету рассказал мне, что у его жены нашли какую-то опухоль. «Неприятную опухоль» — так сказал мне Иоси.
Авраам три или
— Если надо, поможем.
Мы проложили себе дорогу между гостями, евшими стоя из бумажных тарелок, рассекли жужжание голосов беседующих и спорящих и вышли на веранду. Воздух был холодным, колючим; лил дождь. Далеко над восточными холмами сверкнули невнятные молнии, сопровождаемые громом. Тишина, всеохватная и глубокая, нависла над садом, над темными кипарисами, над лужайкой, над просторами полей и фруктовых садов, дышавших в темноте за забором. У наших ног пробивался бледный свет электрических фонарей на дне декоративного бассейна, окруженного валунами. Одинокий шакал подал свой рыдающий голос из глубин темноты. И несколько разгневанных собак ответили ему из деревенских дворов.
— Видишь, — уронил Авраам.
Я молчал. Ждал, что он продолжит и скажет мне, что именно я должен увидеть, что он имел в виду. Но Авраам не издал ни звука. Прерывая молчание, я произнес:
— Ты помнишь, Авраам, когда оба мы были в армии, в семьдесят девятом, вылазку в Дир-а-Нашеф? Когда я был ранен пулей в плечо, а ты меня вынес, доставил в санбат?
Авраам немного подумал, а потом сказал:
— Да. Помню.
Я спросил его, думает ли он иногда о тех временах, и Авраам, положив ладони на холодные и влажные металлические перила веранды, проговорил, глядя во тьму и повернувшись ко мне спиной:
— Видишь ли, я уже давно ни о чем не думаю. Ни о чем. Только о мальчике. Быть может, я еще мог бы спасти его, но я был в тисках определенной концепции, а Далия пошла за мной с закрытыми глазами. Давай зайдем. Перерыв кончился, и там уже начинают петь.
После перерыва мы пели песни времен Войны за независимость: «В степях Негева», «Дуду», «Песнь дружбы», а потом песни Номи Шемер, замечательной поэтессы и композитора, увы, недавно ушедшей от нас.
— Подождите еще полтора часа, — объявила Далия, — и ровно в полночь мы снова сделаем перерыв: нас ждут сыры и вино.
Я сидел на своем месте между полкой с книгами и аквариумом, и Дафна Кац вновь сидела рядом со мной. Она держала песенник обеими руками, всеми десятью пальцами, словно боялась, что кто-нибудь захочет вырвать книжицу у нее из рук. Наклонившись, я шепотом спросил, где она живет и довезет ли ее кто-нибудь до дома, когда закончится вечер, если нет — я с радостью доставлю ее домой. Дафна шепотом ответила, что Гили Штайнер привезла ее сюда и отвезет домой.
— Спасибо вам, — так же шепотом поблагодарила она.
— Вы здесь впервые? — поинтересовался я.
Впервые, подтвердила Дафна, но заверила, что теперь не пропустит уже ни одного вечера. Далия Левин подала нам знак, приложив палец к губам: мол, прекратите перешептываться. Я осторожно вытащил песенник из худых пальцев Дафны, перевернул страницу. Мы обменялись быстро промелькнувшей улыбкой и запели вместе со всеми «Ночь, ночь, ветерок пролетает». Вновь мне показалось, будто я должен достать что-то из кармана куртки, лежащей в боковой комнате на сваленной в кучу верхней одежде, но что это должно быть, я никоим образом не мог себе представить. С одной стороны, меня преследовало ощущение, что дело не терпит отлагательств, словно на меня
Далия Левин подала знак Иохаю Блюму, аккордеонисту, и трем женщинам, играющим на флейте, но они так и не догадались, чего же она хочет. Далия поднялась со своего места, подошла к музыкантам, склонившись, отдала им распоряжения, затем пересекла комнату и в дальнем ее углу прошептала что-то на ухо Альмозлино, который пожал плечами, не соглашаясь. Однако она настаивала, уговаривала, пока он не согласился. И тогда она, возвысив голос, произнесла: «Минутку, прошу тишины».
Мы умолкли, а Далия объявила, что с этой минуты наступает черед религиозных песнопений и мы споем «Все на земле преходяще» и «Вознесу взор свой ввысь, спрошу у звезд, почему не направят свет свой на меня». Авраама, мужа своего, она попросила чуть приглушить свет в комнате.
Что я должен проверить в кармане своей куртки? Бумажник со всеми документами лежит в кармане брюк — в этом я убедился, нащупав его. Очки, которые я надеваю при вождении, в своем футляре, а футляр — в нагрудном кармане рубашки. Все при мне. И все-таки, когда закончились песнопения, я встал, шепотом попросил прощения у своей соседки Дафны Кац, пересек гостиную и вышел в коридор. Ноги сами несли меня вдоль коридора к прихожей, к входной двери, и я почему-то открыл ее, но снаружи ничего не было, кроме мелкого дождя. Я вернулся, прошел весь коридор, минуя вход в гостиную. Собравшиеся теперь пели печальные, берущие за сердце строки поэта Натана Ионатана «Берега порою тоскуют», «Вновь песня отправилась в путь», «Снова проходят дни наши».
В конце коридора я свернул в боковой коридорчик к комнате, где оставил куртку на груде верхней одежды тех, кто пришел раньше меня. Какое-то время я рылся в этом ворохе вещей, откладывая направо и налево чужую одежду, пока не нашел свою куртку и не обшарил обстоятельно карман за карманом. В одном лежал свернутый шерстяной шарф, в другом — бумаги, кулечек с конфетами и маленький электрический фонарик. Не зная, чего ищу, я стал старательно осматривать внутренние карманы, где отыскал другие бумаги и футляр с солнцезащитными очками. Солнцезащитные очки, определенно, не были нужны мне сейчас, глубокой зимней ночью. Итак, что же я ищу? Я не обрел ничего, кроме едкого раздражения — и на самого себя, и на груду одежды, развалившейся по моей вине. Я постарался, как мог, восстановить порядок, мною нарушенный, взял с собой электрический фонарик и двинулся к выходу, собираясь вернуться на свое место между книжной полкой и аквариумом, возле худощавой, с тонкими руками Дафны Кац. Но что-то меня задержало. Быть может, я опасался привлечь всеобщее внимание своим вторжением в тот момент, когда все поют. А может, удерживало меня некое неясное чувство долга. Но в чем заключался этот долг, я и сам не знал. Электрический фонарик я сжимал в руке.
А в гостиной пели печально «Кто даст мне птичку, птичку легкокрылую, в скитаниях моих бесконечных, кто даст покой душе». Аккордеон Иохая Блюма играл тихо, давая возможность проявить себя трем флейтам. Одна из флейт вновь сфальшивила, но быстро исправилась. Так и не определившись со своим местом, я направился к туалету, хотя никакой нужды в этом не чувствовал. Но туалет был занят, поэтому я поднялся на второй этаж, где наверняка имелась другая уборная. Вверху, на лестнице, пение звучало глуше, по-зимнему, сказал бы я. Хотя аккордеон Иохая Блюма снова заиграл как всегда, мне показалось, что кто-то смял, приглушил его голос. Теперь все, кроме меня, пели песню на стихи поэтессы Рахель «Почему же разочаровали далекие огни». А я замер на одной из верхних ступенек, вслушиваясь в песню издалека, со своего места на лестнице.