Картотека живых
Шрифт:
— Нет! — сказал он себе вслух и быстрым движением закрыл картотеку.
Девушки пели. Сейчас они молчат, но до этого пели, и долго. Видимо, все можно пережить, видимо, можно остаться в этой картотеке и даже снова стать тем, чем я был когда-то. Никогда больше не хочу видеть свой листок, пусть затаится в картотеке, пусть лежит там среди других и держится, держится, держится!
Часть вторая
За ночь снегу прибыло, утром тоже порошило. На крышах бараков
Лагерь проснулся, как обычно: удары в рельс, возгласы «Kafe hole-e-e…» Штубендинсты побежали за кофе.
— У нас в лагере девушки! Слышали?
На «мусульман» в бараках эта новость произвела куда меньшее впечатление, чем на проминентов в конторе. «Девушки?» — повторяли мужчины на нарах, покрытых стружкой, и недоуменно глядели большими глазами.
— Не могли, что ли, прикончить их там, потащили сюда, в Гиглинг! проворчал Мирек. — В лагере, где не выдержит здоровый мужчина, должны жить девушки?
— Ты все об одном: прикончить да прикончить, — рассердился портной Ярда, долговязый чех, которого за его упрямую наивность прозвали «младенчик Ярда». — Вот тебе лучшее доказательство, что все россказни о газовых камерах и крематории в Освенциме — попросту безбожное вранье. Девушек не привезли бы оттуда, если бы хотели их прикончить. Я эту вашу паникерскую болтовню и слушать не хочу!
Он повернулся на бок и с головой накрылся одеялом.
«Младенец Ярда!» — вздохнул Мирек и махнул рукой. Какой смысл спорить с несчастным, у которого в Освенциме погибла жена и двое детей, а он сейчас отчаянно убеждает себя, что газовые камеры не существуют, потому это, мол, это просто немыслимо. И он не единственный Фома неверный, многие другие тоже прошли через «лагеря истребления», собственными глазами видели газовые камеры, «селекции» и все же готовы чуть не с кулаками доказывать, что всего этого нет.
Весть о появлении девушек не вызвала ни в одном из полутора тысяч «мусульман» тех плотских вожделений, которые Зденек вчера заметил во взглядах проминентов. Людям в бараках, изголодавшимся, грязным, простуженным, уже давно было чуждо это чувство, оно атрофировалось, отпало, как шелуха, вместе со старой одеждой в Освенциме, просто выветрилось из сознания. Мало кто из узников отчетливо сознавал — как осознал это Зденек, — что в нем что-то угасло и отмерло и что над этим стоит призадуматься и даже встревожиться. «Девушки? — «мусульмане» покачивали головой, и соглашались с Миреком. — В самом деле, на что они здесь? Тут и мужчины не выдерживают, каково будет девушкам?. Бедняжки?»
Но и у проминентов не было общего взгляда на этот счет. Мы знаем, например, что за странный человек был Диего Перейра, капо могильщиков. Этот плечистый коротышка в берете, с толстым шарфом на шее хладнокровно обламывал конечности трупов, если они не помещались на тележку. Его даже сам рапортфюрер Копиц обозвал бесчувственным зверем. И вот сегодня утром Шими-бачи зашел за Диего.
— Пойдем, — хмуро сказал старый доктор. — Я только что был в женском лагере. Помоги-ка мне.
У новой калитки их ждал Лейтхольд. Сегодня был первый день его службы в лагере. Напускной суровостью Лейтхольд старался прикрыть свой страх и неуверенность. Он молча впустил их в женский лагерь, запер калитку и остался стоять возле нее.
Испанец шел вслед за доктором, чуть наклонив голову, но поглядывал во все стороны, все замечал и запоминал. По ступенькам они спустились в барак-землянку. Диего потянул носом, забеспокоился: тут пахло совсем не так, как в мужских бараках. Когда глаза его свыклись с полутьмой землянки, он различил на нарах фигуры, прикрытые до глаз грубыми серыми одеялами. Глаза у всех были заплаканные, из-под одеял слышались всхлипывания и жалобы на непонятном языке.
В конце барака на земле лежало неподвижное тело — явная причина всего этого переполоха.
— Умерла, — сказал Шими-бачи. Он был самым пожилым из врачей, и поэтому сегодня утром эсэсовцы назначили его врачом женского лагеря. — Я помогу тебе унести ее, Диего, — продолжал он и нагнулся, чтобы снять с мертвой одеяло.
— Не надо, — хрипло сказал испанец. — Я сам понесу. И в одеяле.
Шими-бачи посмотрел ему в глаза.
— Не выйдет, приятель. Эсэсовец категорически приказал оставить платье и одеяло здесь. Мы похороним ее, как обычно.
И он снова нагнулся, чтобы снять одеяло с худенького мертвого тела.
Диего втянул голову в плечи. В ушах у него мучительно отдавался плач женщин, который усилился и перешел в нестерпимый вой, когда они увидели свою мертвую подругу обнаженной. Диего быстро нагнулся и снова покрыл ее одеялом.
— Я понесу ее в одеяле, и баста! — сказал он так решительно, что Шими-бачи не стал возражать. Диего поднял труп, как перышко, и понес его к выходу. Осторожно, чтобы не задеть, он протиснулся в дверь и с облегчением вдохнул запах утра и свежего снега. Потом он зашагал прямо к калитке. Шими-бачи поспешил за ним, боясь, что за нарушение приказа достанется прежде всего ему, доктору.
Лейтхольд сделал недоуменное лицо.
— А одеяло? — заорал он, не пропуская их в калитку.
Диего крепко выругался, на счастье, по-испански.
— Что… что он сказал? — забормотал Лейтхольд, но Шими-бачи притворился, что не понял испанского ругательства.
Диего перешел на французский:
— Скажи ему, что эсэсовца я охотно похороню и голого, а свою сестру нет!
Шими-бачи преодолел опасения и храбро перевел:
— Капо говорит, что мужчину он похоронит хоть и без одежды, а свою сестру — нет.
— Она его сестра? — опешил Лейтхольд.
С розового лица доктора исчезла последняя тень улыбки.
— Кило, видимо, хочет этим сказать, что все заключенные женщины — наши сестры.
— Blodsinn!. — Эсэсовец махнул тощей рукой, в душе радуясь, что дело не осложнилось настоящим родством. — В лагере, мал он или велик, каждый заключенный — только номер. Никаких мужчин, никаких женщин — номера! Снимай одеяло!
Диего вновь разразился стремительным каскадом отборной испанской брани. Шими-бачи прервал его, положив ему руку на плечо: