Касьян остудный
Шрифт:
— Бог с тобой, что ты, что ты! Экой изломанный.
— Да уж вот какой есть. Слова мои незряшные, не оброни их. И вообще, Титушко, не божеское это дело, для тебя совсем греховное — делить баб. — Последний укор решительно подействовал на Титушка, что хорошо заметил Аркадий и опять обрел хозяйскую силу, с которой и развернулся к Машке: — А ты — чтобы и духу твоего тут на дворе не было. Слышишь?! — И зачем-то, словно от пыли, охлопнул ладони, пошел к дому, где на временных ступеньках уже толклись полоротые артельщики. С крыльца, совсем веселый, пригласил еще: — Не побрезгай, Титушко, заходь на стакашек.
Титушко вернулся
У кадушкинских ворот встретил Любаву. Лицо у ней продолговатое, в живом спокойном румянце. Сама высокая, статная. Титушку обрадовалась, как светлому гостю.
— А ведь я опять к вам.
— Милости просим, Титушко. Проходи. Я вот за солью сбегаю, а дома Харитон, Дуняша. — И она вернулась к воротам, распахнула их перед гостем. — Рады мы тебе.
— Я вот еще, Любавушка, — Титушко замялся и сделал пустое движение рукой там, где была борода. — Я вот еще… Кланяться тебе заказывал Яков Назарыч. Он даже написать хотел, да ведь там не больно-то напишешь. А на словах велел, чтоб ты ждала как.
— Его, что ли? — улыбнулась Любава. — Ждала-то его, что ли?
— Да уж не меня же, — Титушко улыбнулся.
— Так вот и велел?
— Так и велел.
— Ой, уморил, Титушко. Начисто уморил. Ну да ступай — там, гляди, и самовар на столе. Поговорим ужо, как тут быть.
Отшутиться хотела Любава перед Титушковыми словами, а когда пошла от ворот, совсем засмеялась, да только тут же и спохватилась, что смеется-то от своего угаданного. «Да ведь я его вчера вспоминала, постылого, — испугалась Любава своей радости. — Как же он так, то на ум падет, то с поклоном… Навязчивый. Может, и сама не знаю к чему…»
К потребиловке прямо бы улицей пройти, так нет, пошла задами и сделала немыслимую околицу, а все не могла уложить свои мысли, потому что первый раз в жизни думала о себе взволнованно и напряженно, потому что пришло и ее время ожиданий и молитв.
XV
Много ли прошло времени, а неугляд и запустение били в глаза на каждом шагу. Однако Харитон, видя упущения в хозяйстве, радовался, надеясь отдаться ему и совсем заглушить свою душу на этой добровольной каторге. Его особенно тронули березовые заготовки, которые рубил отец и складывал под навесом на просушку. Тут были полудужья для тележных накладок, невыделанные тройчатые вилы, черенки для литовок, грабель и особо были подобраны слеги на оглобли. Все это надо было уж выстругать и просмолить до начала полевых работ. У борон не оказалось вальков. Лемеха у плугов надлежало нести в кузницу и оттягивать. Почти не было семян. Кто-то попортил сеялку. «Боже мой, боже мой, — негромко сокрушался Харитон. — Дел, дел — хоть спать не ложись, сказал бы батя. А с землей-то как?»
Вспомнив о земле, Харитон ни о чем больше
Харитон зашел в мастерскую, где было неуютно, сыро и захламлено. Кто-то на верстаке сек кур, и весь пол был усыпан пером, тут же валялись куриные лапы и головы. И вот уж все домашнее, до мелочей знакомое обступило его, взяло в свой милый и радостный мир, но он чувствует, что и среди родных нет и не будет ему покоя. «Не людям, а себе творишь зло», — любила говорить мать маленькому Харитоше. «Забыл я твои слова, мама. Ожесточен был, а кто поймет и кто простит?.. Только бы не думать, только бы не думать обо всем том, в чем я непоправимо виноват…»
Войдя в мастерскую, Харитон не затворил за собою дверь, и Дуняша, истосковавшаяся по мужу, раньше заведенной поры поставила самовар и пошла звать его к чаю. Увидев его, поникшего и задумчивого, в этой неуютной мастерской, она так испугалась, что на отбеленном хворью лице ее проступил краткий румянец:
— Харитошенька, миленький, что ты тут? Родненький, любый, касатик, случилось что, а?
Он поднялся, отряхнул колени от пуха, обнял слабенькие плечи жены, нашел своими губами уголок залысины на ее высоком лбу.
— Что ты, Харитоша, миленький, родимый? — она умоляюще глядела на него, преданно распахнув перед ним большие умные глаза: — Говорила уж, слышал, что милиционер Ягодин приходил потом и сказал, ничего-де ему не грозило. Тебе, значит. За батю были все напуганы. Вот и все.
— Время, Дуня, такое, не знаю, как жить дальше. Томит душу-то…
Он уж совсем хотел признаться жене в своей виновности, но удержался, пожалел ее, едва оправившуюся от болезни, полную беспокойства и тревог. Не знал он, что в Дуняше пробудилась сила весны и жизни — она чистой крепнущей душой жаждала иного и от избытка чувств не могла таить свою радость:
— Полно-ко печалиться-то. Полно. Только уж и скажу теперь, никуда я тебя не отпущу больше от себя. Нам друг без дружки не житье. А вдвоем-то со дна морского выплывем. Пойдем чай пить. А то в избе не опнулся, дитя не поглядел ладом… Успеешь еще, наломаешься. Куда она денется, эта работа, унеси ее нелегкая.
Дуняша все так же доверчиво, с бесконечной откровенностью заглядывая в мужнины глаза, сняла с него фуражку и стала ладонью приглаживать ему волосы:
— Пойдем-ко, пойдем.
Во дворе у амбара, на пустой собачьей конуре, сидел Титушко. Дуняша узнала его по белозубой улыбке и пучкам морщин, туго связанных у глаз.