Касьян остудный
Шрифт:
— Что надо, делаем. Батя и квашенку сам ставит.
— Вишь ты.
Разговаривая, вышли на кромку берега. Увязались за ними и мальчишки, которые тут же принялись спихивать вниз отколотые куски дерна, упираясь в них пятками. Под берегом у воды по размокшей глине с багром в руках ходил Влас Зимогор. Высокие, до самых пахов, сапоги его были привязаны к широкому солдатскому ремню, сползшему по холщовой куртке до кострецов. На берегу вразброс лежало десятка полтора сосновых бревен, которые Влас запетлил веревками и привязал к кольям
Афоня с разбегу прыгнул на осыпь и покатился вниз вместе с потоком сухой земли, столбиками перезимовавшего хвоща и перестарком пыреем. Легкие комочки быстро докатились донизу и булькнули в воду — собака, а следом за нею и Влас оглянулись. Афоня подбежал к отцу, стал что-то объяснять, указывая на обрыв. Влас, спугнув собаку, еще выше на берег подтянул лодку, положил в нее багор и полез наверх. Баландина узнал не сразу, потому не торопился навстречу: поправил ремень, вытер на траве сапоги, руки о клапаны куртки пошоркал.
— На даровое напал? — крикнул Баландин, и сам пошел на Власа, а тот заулыбался, даже шрам на левой щеке туго посинел, охватив скулу перегоревшей подковой.
— Сидор ведь, а? Он и есть. Мать честная, сколь воды-то утекло, а голосок у тебя ничуть не подносился. Все тот же. Здравствуй, Сидор. Здравствуй.
— Здоров, здоров. Ковыряешься?
— Смыло сверху чью-то работу, не пропадать добру. А ты как? С портфелью, гляжу. И весь такой эта кий…
— Да вот в гости к тебе. Хошь не хошь, принимай.
Влас внимательно глядел на дородную фигуру Баландина и на его бритое тяжелое лицо, с круглым и сытым зобом, одежду из хорошего сукна и почувствовал большую разницу в их положении, осудил себя за то, что назвал прежнего друга без отчества. Подчеркнуто исправился:
— Сидор Амосыч, ты знаешь меня, — я тот же: Власом был, Власом остался. А до тебя, слышал, — рукой не достать. Можно думать, и забывать стал друзей, что ходят пониже. А?
— Давай-ко не прибедняйся, а то возьму да и в самом деле поверну и не зайду.
— И то, и то.
— Вишь ты, был Власом, им и остался. Влас — мимо нас. Небось все сам себе на уме.
— Ладно, Сидор Амосыч. Эко к слову-то прицепился. Рад я, что ты не обошел меня. Только ведь изба-то у нас сиротой глядит. Бабу на лечение свез.
— Слышал. Знаю. Заездил небось?
— Четыре мужика в доме. По рубахе выстирать, — четыре рубахи. Скотина, хозяйство. От работы, знамо, кони и те дохнут. Афоня, — крикнул Влас сыну, который помогал ребятам отвалить большой кусок подточенной дерновины. — Афоня, топор-то не забудь, захвати из лодки.
— А бравый парень ты был, Влас. И песенник. Небось не поешь уж?
— Как не пою, Сидор Амосыч.
— Вот и спрошу тебя: надо ли было воевать за-ради этого Лазаря?
— Зряшный вопрос, Сидор Амосыч.
— Да что ты толмачишь все: Амосыч да Амосыч. И без тебя знаю, Амосыч.
— Оно, верно, без Амосыча ловчей. По старинке. Спасибо, коли…
— Вот и спасибо опять. За что спасибо-то? Ой, Влас, плывешь из рук. Портфель мой отпугивает? Так это пустое, друг Влас. Не с мочальной же зобенкой ехать мне по деревням. А тут и бритва, и бумаги, и хлеба кусок с полотенцем. Житейское дело — так и гляди на мой портфель. А ты что-то, Влас, запал. Что с тобой?
— Я, и правда, гребусь от людей. Плохо разбираюсь в них по нонешним временам. Пену какую-то вынесло, право, не разгляжу, какого берега держаться. Ну да, бог даст, поговорим.
Они пошли к воротам, и меньший Зимогор, Коська, сидевший на заборе, нырнул во двор, распахнул изнутри ворота, а сам убежал в избу.
— Коська, Коська, — кричал ему вслед отец, — неси мыло да полотенце.
Когда Коська принес то и другое, Влас пошептал ему что-то и поторопил, возвысив голос:
— Да живо, гляди.
Умывались у колодца жгуче-студеной водой, от которой у Баландина заломило переносицу и холодом налился разрубленный поперек морщинами крутой загривок. Вода была жесткая, и мыло не мылилось в ней, зато стойко пахла деревянным срубом и свежестью глубинных недр.
Влас щедро лил воду на мягкие руки Сидора Амосыча Баландина и разглядывал рыхлую, просвечивающую под солнцем кожу на плечах, шелковые, в костяных прищепках, подтяжки, брюки-галифе с роскошной, широченной опушкой и сказал то, о чем думал:
— Из другой жизни ты, Сидор. Боюсь, поймешь ли мужицкую нужду.
— Давай прикинем, что почем. Может, и поймем друг друга. Ты вроде мужик понятливый был.
— После гражданской, Сидор, к земельке, видать, не прикасался уж?
— Не всем же пахать да сеять.
— Кому-то и командовать надо, так, что ли?
— Если хочешь, так и командовать. Тебе это не любо?
— Не шибко.
После холодной воды и дерюжного рушника Баландин почувствовал себя свежо и крепко. В наплыве бодрой свежести мутило от съестной охоты и совсем не было желания говорить о важных делах. Благодушно покрякивая, натянул на плечи длинную, едва не до колен, гимнастерку.
И опять Влас поглядел на Баландина отчужденно, потому что видел в нем завидную полноту жизни, потому что сам не мог уж так вот запросто, вместе с потом смывать свою невытравимую усталость, потому что засыпал и просыпался от забот, потому что давно понимал, что сгорбилась его душа и навечно утомлена. «А он, видишь какой, — ровно подсолнух в ясное утречко, прям, высок, жаден, и уж куда солнце, туда и он. Петь тоже был мастак, небось и сейчас затянет про Стеньку да ухнет — лампа в избе погаснет. Нет, не поймет он наших мужицких мозольных нужд».