Каторга
Шрифт:
Да, повторяю, Сахалин знал чистую, добрую любовь, даже в каторжных условиях люди создавали нерушимые любовные союзы. Но мы не станем проливать лишних слез над судьбою преступниц, сосланных на Сахалин за убийства и воровство, – иногда мне, автору, хочется пожалеть и мужчин, которым выпадала горькая доля делаться мужьями таких вот жен!
Корней Земляков попал на Сахалин за участие в крестьянском бунте, когда мужики стали самовольно запахивать пустующие земли. Он не был героем – его увлекла общая стихия деревенского возмущения (таких,
– Это ль не жисть? Еще бы где бабу сыскать…
Все эти годы ему не хватало женской улыбки, женского плеча, на которое можно опереться в невзгодах. Уж сколько он обил порогов по разным канцеляриям, просил «бабу» – все нет да нет. Не раз, прифрантившись, Корней выходил на пристань встречать «Ярославль», но всех «невест» расхватывали другие «женихи», а у Корнея не было нахальства, чтобы предстать перед слабым полом в наилучшем виде – пижоном с гармошкой.
Наконец, весною его вызвали в Рыковское:
– Есть тут одна лишняя, да не знаем, возьмешь ли ее! Она из прошлого «сплава», на содержании была у господина Оболмасова. Так она этому господину такой «марафет» навела, что сам не знал, как от нее избавиться… Можешь забирать!
«Невесту» наглядно представили. Евдокия Брыкина, одетая в жакетку из черного бархата, сидела на казенном стуле, широко расставив полные, как тумбы, ноги. Она грызла орехи, а избраннику сердца сразу же заявила:
– А нам-то што? Бери, коль начальство приказывает. Не ты, так другие кавалеры меня завсегда расхватают…
Корней Земляков шепнул чиновнику:
– Уж больно они серьезные. Нельзя ли чего попроще?
– Здесь тебе не ярмарка, чтобы выбирать. Скажи спасибо, что у Дуньки Брыкиной глаза, руки и ноги на месте.
День был солнечный, приятный, пели птички, пахло дымом пожаров. Корней подогнал свою лошадь к правлению, с почетом усадил на телегу Дуняшку, дал ей сена:
– Вы сенца-то под свою персону подложите, потому как дорога дурная, шибко трясет. Вам же лучше будет.
– Ладно. Поезжай… деревенщина!
– А вы никак из городских будете?
– Живали в городах. Разных клиентов навидались…
Всю дорогу Корней рассказывал, какой он хороший, как он старается, сколько у него кур несутся, какое жирное молоко дают коровы. Лошадь, прядая ушами, волокла телегу по ухабам. Дуняшка сумрачно оглядывала местность с обгорелыми пнями, розовые поляны, зацветающие кипреем, наконец сплюнула:
– Сколь дворов-то в деревне твоей?
– Тридцать будет, живем весело, народу много.
– Давиться мне там, на веселье вашем?
– Зачем давиться? Коли вы с добрым сердцем едете, так у нас все наладится. Не как у других… шаромыжников!
– Много ты понимаешь, – отвечала баба. – Эвон, я у Жоржика-то жила, так он мне какаву в постель таскал, нанасами встретил еще на пристани. Ежели что не по ндраву мне, так я ему такой трам-тарарам устраивала…
– О каком Жоржике говорите?
– Об инженере этом – Оболмасове! Попадись он мне, сквалыга такая, я ему глаза-то бесстыжие выцарапаю. Честную женщину использовал, а потом, вишь ты, на улицу вытолкал…
На въезде в деревню сидели поселенцы, издали оглядывая бабу, полученную Корнеем Земляковым от начальства.
– Ты выходи вечерком… покалякаем, – звали его.
– Ладно, – откликнулся Корней.
Гордый от сознания, что теперь у него все есть в хозяйстве, имеется и хозяйка в доме, вечером Корней надел жилетку, натянул картуз, навестил односельчан, судачивших о том о сем на завалинке. Довольный своим успехом, он даже прихвастнул:
– Это наши ничего не могут! А вот Куропаткин, хоть и министр, он меня сразу оценил. «Езжай, говорит, Корней, до дому, а уж я для тебя все сделаю. Ежели тут станут волынить, ты мне пиши. Адрес такой: Зимний дворец в Петербурге, лично в руки императору. А мы с царем каждый вечер чай из одного самовара дуем, он мне твое послание передаст…»
– Ну-ну! А дальше-то что?
– Ну, пришел я. К нашим-то. Они так и забегали, будто настеганные. Выводят сразу дюжину девок из последнего «сплава». Видать, где-то берегли про запас. Просят любую выбирать. Ну, я посмотрел и говорю: «Ладно, этих вот себе оставьте, а я Дуняшку беру». Так вота и обзавелся. Баба она ладная. Правда, как приехали, легла и больше не встает. По мне, так лежи. Я ведь понимаю. Устала она… бедненькая! Ее какой-то инженер какавой опаивал, теперь в себя притти не может.
Семейная жизнь началась. Дуняшка Брыкина как завалилась на постель по приезде, так больше и не вставала. Иногда только глянет в оконце, где скучились серые избенки поселян, вдали шумел лес, из леса выбегали рельсы узкоколейки-дековильки, по которой каторжане гнали в сторону Александровска вагонетки с дровами, и, наглядевшись на все это убожество, Дуняшка в сердцах произносила с презрением:
– Во, завез! Тут и марафету стрельнуть не у кого…
Услышав о «марафете», Корней даже испугался: он знал, что это – кокаин, который за бешеные деньги продают в тюрьмах майданщики. Корней с утра уже на ногах, подоит коров, заглянет в избу, где валяется его ненаглядная:
– Дунечка, может, булочки хошь?
– Не-а.
Корней задаст корм свиньям, снова прибежит:
– Может, до лавки слетать, пряничка тебе?
– Не-а.
Корней уберет навоз, прополет огород, растопит печь.
– Дуняшечка, уж не больная ли ты?
– Не-а.
В полдень щи сварены, Корней просит откушать.
– Не-а.
– Так какого тебе еще рожна надобно?
– Какавы желаю… чтобы с нанасом!
Даже Корней, уж на что был кроток, и то взбеленился:
– Порченая ты, как я погляжу. Нешто на Сахалине можно о таком помышлять? И не стыдно тебе слово-то экое поганое произносить? Нанас… выдумают же проказники! Тьфу…