Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни
Шрифт:
Переговоры на первых же порах встретили, однако, такие серьезные препятствия, которые едва не расстроили все наши предположения. Ханша потребовала, чтобы те части Аварии, которые при жизни Ахмет-султана были отданы Ермоловым во владения шамхала тарковского и Сурхая, вновь были бы возвращены ее сыну. Это требование превышало полномочие Чапана, а потому тотчас же поскакал гонец к Эмануэлю за нужными инструкциями. Генерал отвечал, что примет с признательностью присягу аварского народа, но что о возвращении земель, некогда отторгнутых от бывшего Аварского ханства, не может быть и речи, уже потому, что и шамхал тарковский и Сурхай в течение десяти лет укрепили за собой право на эти владения постоянной верностью. Таким образом, расчеты ханши Паху-Бике были обмануты, но отступать назад ей
По возвращении из мечети, депутация, по обычаю, поднесла подарки от имени Эмануэля: ханше Гихили – бриллиантовый перстень с бразильским топазом, правительнице – бриллиантовый перстень с гранатами, а молодому хану – золотой хронометр.
Знаменательный день завершился народным праздником и пиром во дворце юного хана, на котором присутствовали все знатнейшие аварские беки и даже соседние владельцы и старшины, съехавшиеся поздравить Абу-Нусал-хана со вступлением его на престол своих предков. Торжество продолжалось несколько дней, и аварцы, по-видимому, были искренни и чистосердечны.
Между тем Паскевич, получив об этом донесение, поставлен был в весьма затруднительное положение. Признание аварским ханом кого-либо из членов фамилии умершего султана вовсе не входило в его соображение, а главное, это ставило наше правительство в ложное положение к Сурхаю, которого нельзя было без всякого основательного повода лишить в стране значения и власти; к этому прибавились еще опасения, чтобы оскорбленный Сурхай не стал искать себе поддержки в народных смятениях, что в конце концов заставило бы Россию вмешаться в дела Аварии вооруженной рукой. “Если бы генерал Эмануэль, – писал Паскевич министру иностранных дел, – уведомил меня предварительно о начатых им переговорах, то я не отступил бы от принятого мной правила не вмешиваться в дела Дагестана до окончания турецкой войны, так как ни одного из наших требований мы, в настоящее время, поддержать оружием не можем. Я бы посоветовал тогда Эмануэлю замедлить с принятием покорности, а между тем предварительно испросил бы по этому важному предмету разрешения государя императора”.
Но так как дело уже сделано, то Паскевичу оставалось только извлечь из этого события наибольшую пользу. Он остановился на том, что признал Абу-Нусал-хана владетелем лишь той части Аварии, которая повиновалась ему до начала переговоров; а деревни, находившиеся в подчинении Сурхаю, утвердил за последним. Нельзя не сказать, однако, что подобное разделение Аварии ставило русское правительство в положение, требовавшее особенного внимания. Нужна была крайняя осторожность и так, чтобы, лаская нового хана, не возбудить зависть в Сурхае, и, в то же время, поддерживая Сурхая, как человека уже испытанной верности, не вооружить против себя Абу-Нусал-хана. Но эти неудобства, по мнению Паскевича, окупались большими преимуществами, если вглядеться в обратную сторону медали. Авария, замкнутая непроходимыми горами, доселе была недоступна нашим войскам, а при таких условиях, если бы она подчинилась одному владетелю и этот владетель явился бы таким же смелым предводителем, каким был знаменитый Омар, – то страна легко и безнаказанно могла бы отложиться от русских. Разделение же Аварии между двумя владетелями, из которых каждый будет искать нашей защиты, разъединит ее силы и, в случае надобности, проложит нашему оружию свободный путь в самые недра аварской земли.
На этом основании Паскевич заключил с обеими сторонами акты на верноподданство; обоим владетелям пожалованы были чины полковников, с двухтысячным жалованием, высочайшие грамоты на ханское достоинство, знамена с императорским гербом и драгоценные сабли с надписями. Все эти знаки ханской инвеституры доставлены были в Тифлис; но передачу их Паскевич отложил до окончательного примирения между собой обоих ханов.
Казалось, что подчинение
Возвратившись в Гимры, Кази-мулла увидел, что почва для газавата еще не была подготовлена. Но как сеятель слова Божьего он не усомнился бросать семена мюридизма направо и налево, полагая, что если иное и упадет на каменистую почву и, выросши, скоро заглохнет, то все же и кратковременное прозябание его, если и не принесет плода, то послужит к удобрению земли для будущего всхода. Таким образом, цель была намечена ясно, а план к достижению ее был прост и основывался не на каких-нибудь умозрительных, отвлеченных идеях тариката, а на коренных началах религии, доступных пониманию каждого горца.
С высоты своего духовного развития Кази-мулла увидел вокруг себя полное нравственное растление, происходившее единственно от неведения народом шариата. Законом служил не Коран, а простые обычаи, адаты, выработанные житейским опытом, а потому часто противоречившие священным книгам. Муллы были невежественны. Мужчины курили табак, предавались пьянству, пели греховные песни и танцевали в сообществе с женщинами. Молодые девушки и даже замужние женщины ходили с непокрытыми лицами, и случаи нарушения спокойствия и святости домашнего очага бывали не редки. Жизнь мусульманина считалась ни во что, и целые реки крови лились вследствие обычая кровомщения. На глазах Кази-муллы случилось однажды следующее происшествие.
В селении Иргонае, Койсубулинского общества, проживал некто Мирза-бек-оглы, бежавший сюда из Дженгутая после убийства мехтулинского пристава. Спустя несколько лет мирного пребывания среди приютившего его общества, Мирза был убит в ссоре одним из иргонаевцев. Вот это то обстоятельство, столь обычное в горах, где люди не расстаются с оружием, послужило началом чудовищного кровомщения. Однажды ночью семнадцать мехтулинцев нагрянули за Иргонай, чтобы разыскать убийцу. Последнего не было дома, и потому жертвами безумной мести сделались две ни в чем не повинные женщины, да араканский житель, случайно ночевавший в сакле. Когда в Иргонае поднялась тревога, мехтулинцы, не успевшие покинуть аул, заперлись в саклю и, конечно, дорого продали бы свою жизнь, если бы старшины аула не предложили им покончить дело мировой, согласно народным адатам. Те изъявили согласие, но когда, усыпленные джаматом, они ослабили бдительность, народ кинулся в саклю, и все семнадцать человек, захваченные врасплох, были зарезаны на площади.
Вот против этих-то, позорящих мусульманскую религию, сцен, против растления нравов и общего неверия, Кази-мулла и выступил во всеоружии духовного проповедника. Он избрал для этого лучший путь, подкрепляя каждое слово примером собственной жизни. Как некогда пустынник Петр Амиенский созывал крестоносцев на защиту Господнего гроба от сарацинов, так и Кази-мулла с сумой, наполненной одним толокном, и с посохом в руке обходил аулы, беседуя с народом и возбуждая в нем дух фанатизма.
Красноречие его, по словам горцев, было таково, что сердце человека прилипало к его губам, и он одним дыханием будил в душе человека бурю.
Красноречие и сила слова его, вместе с глубокой ученостью, приводили в восторженное опьянение слушателей и делали то, что народ, постепенно приучаемый к правилам шариата, не слишком даже чувствовал суровость его требований; мужчины бросили табак и перестали пить вино, женщины прикрылись покрывалами; а молодежь приутихла, и всякое пение, за исключением гимна “Ля-илляхи-иль-Алла”, было изгнано как несвойственное истинному мусульманину.
Но между тем как все это совершалось в Гимрах, и Гимры, полные религиозного экстаза, незаметно принимали иную физиономию, учение Кази-муллы постепенно проникало и в соседние общества. Жители Ашильтов, чиркеевцы, иргонаевцы и другие, привлекаемые в Гимры славой проповедника, по возвращении домой охотно распространяли его идеи, и Кази-мулла приобретал с каждым днем все большее и большее число последователей, так что мог наконец приступить уже к решительным действиям.