Кавказская война. В очерках, эпизодах, легендах и биографиях
Шрифт:
– Где брат мой, Селим?
– Он впереди, – отвечал Абулов, – преследует разбитую партию.
– А где князья Алчагировы?
– Они оба ранены и лежат рядом с тобой.
– Велика ли у нас потеря?
– Нет, – отвечал Абулов, – кроме князей, ранены два узденя и один убит наповал.
– И я убит, – тихо сказал Измаил. – Благодарю Бога за то, что пуля нашла ко мне дорогу спереди и что мой убийца не станет кричать, что убил Измаила: у меня только и достало силы, чтобы лишить его этого удовольствия. Впрочем, кажется, и того, другого, не миновала моя пуля…
Это были последние слова Измаила; он произнес их с расстановкой, едва слышным голосом, и когда Абулов, наклонившись, прислушался к его дыханию и приложил руку к сердцу – сердце уже больше не билось.
Было одиннадцать часов вечера 17 апреля. В это самое время в Прочном окопе бал у генерала Антропова был в полном разгаре: там гремела музыка, кружились танцующие пары, и все с нетерпением ждали Измаила. Но Измаила не было – его безжизненное тело, завернутое в бурку, в этот самый час несли его верные нукеры вниз по течению
Весть о смерти Измаила быстро облетела берега Урупа, – и не одни ногайцы, жители всех мирных аулов выходили толпами навстречу почившему князю. Самая смерть его оказала русским громадную услугу, избавив линию от двух опаснейших и злейших ее врагов. Кучук-Аджи-Гирей, по крайней мере, имел еще утешение умереть у себя в сакле, окруженный семьей; но тело Бабукова было брошено и попало в руки ногайцев. Это был несмываемый позор для его соратников, и никто из них не смел показаться на глаза своим односельцам: мужчины от них отворачивались, женщины преследовали их насмешками, родные и друзья Бабукова стали их кровниками, – и к тем жертвам, которые похитил набег, должно было прибавиться еще много жертв, вычеркнутых из книги жизни обычаем кровомщения. Таким тяжелым явлением отозвалась в горах смерть Измаила.
На другой день в Мангитовский улус прибыл сам Эмануэль в сопровождении огромной свиты. Русский генерал преклонил колени на могиле ногайского героя и посетил его осиротевшее семейство.
Измаил оставил после себя троих сыновей. Старшего из них, выросшего в Анапе у турок, он собирался отправить в Россию, в кадетский корпус; двое других были еще малолетние. Но власть правителя переходила по народным обычаям не к прямым наследникам умершего, а к старшему в роду, которым в то время был племянник Измаила, Эдигей, мальчик лет четырнадцати или пятнадцати. Он воспитывался в горах у бесленеевцев и во время одной междоусобицы захвачен был в плен абадзехами. Там его встретил уздень, отец которого был связан тесной дружбой с отцом Измаила; так как у черкесов не одна вражда, но и дружба переходили из одного поколения в другое, то уздень не только освободил из плена молодого князя, но подарил ему двух лошадей из своего табуна, одежду, оружие, панцирь с полным прибором и отправил его в улус Измаила. «Дядя твой, – сказал он ему на прощание, – никому не позволяет быть в бою впереди себя, а потому никто не может поручиться, что он вернется домой на седле, а не на бурке. Аллах каждую минуту может потребовать его к себе, и тогда Мангитовский улус перейдет к тебе по наследству. Если это случится, я буду извещать тебя обо всем, что может пригодиться тебе в новом положении; если в горах зайдет речь о нападении на твой улус, ты будешь знать об этом прежде, нежели соберется партия».
Слова, предрекавшие возможность близкой перемены в судьбе Эдигея, оказались пророческими: племянник уже не застал дядю в живых; он прибыл в улус на другой день после его погребения. Джамат, перед которым впервые появился князь в роли правителя и вершителя дел, был поражен его молодостью. Эдигей оставил улус ребенком; его никто не помнил; слышали, что он отдан был дядей на воспитание бесленеевцам, знали, что он молод, но никто не ожидал увидеть перед собой почти ребенка. Впечатление это не скрылось от проницательности Эдигея. Он встал и обратился к собранию старшин и стариков со следующей речью:
«Потеря вашего благодетеля и моего дяди для вас незаменима; вы так, по крайней мере, думаете. Для меня она точно незаменима, потому что он был для меня отцом, но для вас он был только правителем. Правитель умер, перед вами стоит его преемник».
Джамат, озадаченный, молчал.
«Из уважения к памяти дяди, – продолжал Эдигей, – из чувства долга к моему народу я сделаю все, что от меня зависит, чтобы внушить к себе ваше доверие. Мой дядя был предан русским, – я буду вдвойне им предан. Мой дядя указывал русским дороги днем, – я буду указывать их в самые темные ночи. Мой дядя знал, где собираются скопища для нападений, – я знаю тропинки, по которым они пробираются…»
«Твой дядя, – остановили его старики, – знал шариат, как ни один мулла, ни один эфенди, и у него мы находили себе защиту в наших делах, а ты еще молод. Поживи, князь, и ты увидишь, как трудно тебе будет заменить твоего дядю».
«Мой дядя не стариком родился, – отвечал Эдигей, – и вы не можете знать, чем буду я, когда доживу до его лет».
На этот аргумент отвечать было нечего – и последнее слово осталось за князем.
В Мангитовском улусе все пошло по-прежнему. Той же преданностью к русским отличались его жители, с той же бдительностью охраняли они свое владение и с той же готовностью вступали в ряды наших отрядов, когда того требовала общая безопасность. Можно было подумать, что над улусом носилась славная тень Измаила Алиева.
XXX. НА ЭЛЬБРУСЕ И АРАРАТЕ
Верстах в трехстах к юго-востоку от Ставрополя на горизонте виднеется беловатая полоса, точно вереница облаков отдыхает на ясной, голубой лазури. Но облака по нескольку раз в минуту меняют свои очертания, а беловатая полоса, протянувшаяся вдоль горизонта, никогда не меняется. Как видели ее назад тому десятки тысяч лет, так видят ее и теперь, с тем же нежно-розовым отливом на утренней заре, с тем же слабым отблеском далекого зарева по вечерам, когда солнце уходит за горизонт и прощальные лучи его озаряют окрестность. В туманную погоду и в знойные часы летнего полдня, когда мгла поднимается из раскаленной почвы, она совсем пропадает из вида. Эта белая полоса – снеговая линия Кавказа. В центре ее, несколько выдвинувшись вперед, возвышается увенчанный двуглавой короной
177
Эльбрусом называют его только соседние горские племена: карачаевцы, балкарцы, чегемцы и другие. Урусниевцам он известен под именем Менге-тау, а кабардинцам – Ошхамахо, что значит «счастливая гора».
Для выполнения задуманного плана у Эмануэля как у высшего административного лица в крае были все вспомогательные средства: войска, проводники, вьючные животные, но не было людей, которые своими исследованиями и открытиями могли бы принести пользу науке, не было ученых и специалистов. Без них же восхождение на Эльбрус было бы подвигом, достойным удивления, но подвигом бесцельным и безрезультатным. В двадцатых годах нынешнего столетия наука в России не пользовалась большой популярностью; она составила достояние немногих избранных лиц, и, подобно науке Средних веков, искавшей себе убежища в монастырях, работала в тиши академии, процветавшей только под эгидой русских венценосцев. Эмануэль снесся с Академией наук, приглашая членов ее принять участие в экспедиции, которую он намерен был предпринять летом к Эльбрусу и его окрестностям для открытия прямых и безопасных путей через этот центральный узел Большого Кавказа. Академия сочувственно откликнулась на его приглашение и с соизволения императора Николая Павловича командировала на Кавказ успевших завоевать себе почетное место в науке четырех своих членов: Эмилио Ленца, совершившего с Коцебу кругосветное путешествие и впоследствии издавшего прекрасное руководство по физике; Адольфа Купфера, также профессора физики и химии; Карла Мейера, директора ботанического сада в Петербурге, и Эдуарда Менетрие, энтомолога, занимавшего должность консерватора в Кунсткамере, которую он обогатил замечательной коллекцией бразильских насекомых. От Министерства финансов, для геологических и минералогических исследований, назначен был горный инженер Вансович, и, кроме того, к экспедиции присоединился еще один иностранец, известный венгерский путешественник де Бесс, посланный наследным принцем Габсбургского дома эрцгерцогом Иосифом в Крым, на Кавказ и в Малую Азию.
Это была вторая русская ученая экспедиция на Кавказ, первую совершили академики Гюльденштедт и Гмелин, посетившие Кавказ в 1769 году. Но восхождение на Эльбрус до Эмануэля никто никогда не предпринимал, да и самая мысль о подобном предприятии никому не могла прийти в голову. Отчеты об ученой экспедиции в 1829 году помещены в мемуарах Санкт-Петербургской академии наук, но они, как и вообще отчеты ученых и специалистов, отличаются сухостью и доступны пониманию немногих. К тому же наблюдения, сделанные во время этой экспедиции, сравнительно с позднейшими исследованиями, уже потеряли цену и самое определение высоты Эльбруса [178] показывает, что ныне руководствоваться данными этой экспедиции без сличения их с новейшими изысканиями невозможно. Зато другие стороны этой академической экскурсии весьма любопытны, особенно о тех местах, о которых сохранились мемуары венгра де Бесса, туриста без всяких претензий на какую-либо ученость. Непогрешимости его путевых заметок и наблюдений несколько вредит довольно странная мания видеть во всех народах, с которыми ему приходилось встречаться на Кавказе, племена, родственные венграм, – остатки великого народа маджар, или мадьяр, владевшего будто бы всем Северным Кавказом, до берегов Дона и Каспия. Всех их он приветствовал как своих единоплеменников. Карачаевцев он уверял даже, что в Венгрии и теперь еще сохранилась фамилия их древнего родоначальника Карачая, представители которой поныне служат в армии австрийского императора. Наивные горцы с немым удивлением внимали речам словоохотливого туриста, но не разделяли его национальной гордости. Довольные своим положением и внутренним устройством, они не желали никаких перемен и начали подозревать в навязываемом им родстве с мадьярами коварный умысел посадить к ним владетелем венгерского Карачая, о котором они не имели никакого понятия. Тревога их, вызванная открытиями иностранного путешественника в области этнографии, была так сильна, что Эмануэль нашел необходимым гласно вывести их из этого заблуждения и запретить де Бессу впредь вести разговоры о таких щекотливых предметах.
178
По тогдашнему измерению высота Эльбруса определялась в 16 330 футов, а по позднейшим исследованиям высшая точка его – 18 470 футов.