Казаки. Степан Разин
Шрифт:
– Ну, говори, Иванко: хочешь казаком быть? – приставали к Ивашке казаки. – Говори…
Ивашка смотрел на всех своими темными круглыми пуговками и не отвечал ни слова.
– Э, ребята, а у Ивашки-то турки азовские язык отрезали!.. – кричали казаки один другому. – Ни слова сказать не может.
– Ну, значит, нельзя ему в казаки идти. Без языка какой же казак?
– Ан, влес… – не по годам наивный и картавящий, отвечал Иванко. – Ан и не отлезали…
– А ну покажь!.. Потому мы без языка в станицу тебя не примем…
Поколебавшись, Ивашка серьезно показывал кончик языка.
– Ты чего ж дражнишься-то? – нападали на него вдруг казаки. – Нешто можно казакам язык казать? Да он, может, ребята, в казаки и не хочет… Говори, Ивашка: хошь в казаки? Хошь за зипунами идти?
– Хоцу… –
– А хочешь, так надо и одеть тебя по-казацки…
И вот один вешал на Ивашку свою тяжелую саблю, другой затыкал ему за пояс штанишек турецкий пистолет с обделанной в серебро рукояткой, третий надевал свою шапку, и Ивашка стоял под тяжестью всего этого, довольный, и вдруг расплывался в солнечной улыбке.
А Фролка все никак не мог помириться с кагальницким равенством и все обижался, что ему, брату атаманову, не уважают, не кланяются, и со всеми задирался. Степан пробовал было и раз, и два урезонить дурня, но ничто не помогало, и он, смеясь, махнул рукой, а казаки начали отвешивать Фролке низкие поклоны, а когда где появлялся он, какой-нибудь озорник кричал испуганно:
– Эй вы, там… Раздайсь!.. Брат атаманов, Фрол Тимофеич, идут…
– Фрол?.. – кричал другой. – Фрол у нас в Рязанской лошадиный бог был… Фрола и Лавра называется…
– Так то в Рязанской, а здесь – брат атаманов!.. Это тебе почище лошадиного бога будет… Раздайсь, говорю!..
И все грохотали.
А Степан тем временем сидел в своей сырой, темной и душной землянке и писал грамоту то Дорошенку, который салтану турскому со своими казаками передался, то атаману запорожскому Серко, то верным людям по окраинным городам, сговариваясь с ними, в каком урочище с ними сойтиться. А гетман Брюховецкий, изменивший Москве, писал в Черкасск. Он сетовал на московских «цариков», безбожных бояр, которым приходилось подчиняться вместо царя. Самым поганским, по его мнению, делом их было свержение Никона, верховнейшего пастыря своего, святейшего отца патриарха. Они не желали быть послушным его заповеди, писал Брюховецкий, он их учил иметь милость и любовь к ближним, и они его за то заточили. Брюховецкий увещевал донцов не обольщаться обманчивым московским жалованьем и быть в братском единении «с господином Стенькою»… Степан знал о всех этих союзниках своих и выжидал. Отведавши богатства, славы, власти, он не мог уже сидеть покойно в каком-то там поганом и смешном Кагальнике.
А черкасские старики чуяли затеи Степановы, но ничего не предпринимали. Там, в Черкасске, в этом старом воровском гнезде, первоначальное ядро которого составляли беглые холопы и всякого рода преступники, происходил любопытный процесс. Все они пришли сюда в свое время голенькими и, сбившись в кучу, стали приспособляться к этой дикой, тяжелой жизни на всей своей воле. Главным занятием их был разбой, походы за зипуном: степью, горой, как говорили они, – на конях, и водою – на челнах. Добыча в походах этих была не всегда одинаково обильно: так, раз на дуван на долю каждого из участников похода пришлось по несколько аршин шерстяной материи, киндяку, затем кому лук со стрелами, кому топор, кому пистолет, и всем по два рубля деньгами. Но самой ценной добычей был всегда ясырь, т. е. пленные, которых эти вчерашние рабы и продавали с легким сердцем в рабство, – главным образом «татарчонков и женок-татарок», – в Москву, где давали за них наивысшую цену. И салтан турский, и крымчаки, и шах персидский не раз протестовали в Москве против этих разбойничьих налетов, но Москва открещивалась от казаков, заявляя, что они ведомые воры, в подданстве великого государя не состоят, и великий государь за них не постоит, если салтану или хану или шаху заблагорассудится извести их. И ногаи, и турки, и крымчаки в долгу, конечно, не оставались, и часто можно было видеть казачьи чубы на невольничьих рынках Дербента и Константинополя, у сарацин, в далекой, сказочной Индии, а раз при приеме польских послов в Константинополь вкруг «дивана» были выставлены на копьях более сотни казачьих голов.
Но одних походов за зипуном было мало, чтобы жить, и казаки стали заниматься рыболовством и «гульбой», т. е. охотой, а потом и скотоводством: за донскими конями торговые люди приезжали с самой Москвы. Табуны свои казаки в значительной степени пополняли отгоном коней у черкесов, азовцев и крымчаков, которые тоже не зевали и крали табуны у казаков. Так как взаимное воровство это тяготило всех, то со временем установилось эдакое молчаливое соглашение: азовцы перестали жечь стога казачьи в степи, заготовленные на зиму, а казаки перестали раззорять окрестности Азова, пока их стога были целы. Земледелие же на всей «реке» было строжайше запрещено, и когда какие-то беглые с севера завели было по Хопру и Медведице пашни, то круг казачий постановил «войсковой свой приговор, чтобы никто нигде хлеба не пахали и не сеяли, а если станут пахать, и того бить до смерти и грабить». Пашня в глазах вольницы соединялась с представлением о тяжком тягле государеве, а тягло – с воеводой и приказными и правежом и всякой неправдой…
И так, постепенно, голытьба эта окрепла, стала на ноги, обложилась жирком и стала весьма неодобрительно смотреть на ту голытьбу, которая продолжала бежать с севера. Преувеличивать этот постоянный приток беглых не следует, их было не так уж много: несмотря на то что вся Русь знала, что «Доном от всяких бед освобождаются», казаков по всему Дону было не более 20 000. Но с 1649 г. – год Издания Уложения, окончательно прикрепившего крестьян к земле, то есть отдавшего их в полную власть помещика и вотчинника, – этот приток значительно увеличился и перед морским походом Разина достиг такой силы, что на не пашущем Дону стало голодно. В 1668 г., когда Разин был в Персии, к царскому послу, бывшему тогда на Дону, приходило тайно человек тридцать «нарочитых» казаков и советовались с ним о своих планах овладеть турецким Азовом, где о ту пору было, по их разведке, малолюдно. Они просили у царя снаряжения и ратной силы и денег, чтобы, призвав калмыков, пойти на Азов и тем «удовольствовать голутову», которая очень беспокоила их.
Сила Степанова росла с каждым днем: у него было уже до 4000 человек, a кроме того, все верховые станицы, еще не успевшие обложиться жирком, были явно на его стороне. Тайные гонцы со всех концов России говорили ему о все растущем недовольствии народа, о всяческом шатании и об ожидании чего-то, что должно облегчить тяжкую долю людей государства московского. И вдруг точно удар хлыста ожег голытьбу в Кагальник неожиданно прибежала та станица, которую Степан отправил во главе с Лазарем Тимофеевым еще из Астрахани, чтобы добить челом великому государю и принести ему все вины казацкие. И рассказал Лазарь возбужденному кругу, что в Москве их приняли очень сурово и под конвоем отправили в Астрахань, чтобы там верной службой они искупили вины свои. По дороге, уже за Пензой, на р. Медведице, им удалось, однако, перевязать свой конвой, завладеть его конями и бежать в Кагальник.
И зашумела недобрым шумом Кагальницкая республика… Быстрее и чаще забегали тайные гонцы с прелестными письмами на Русь, и воевода царицынский Унковский пустил в Москве в ход все свои связи и не жалел кому нужно денег, чтобы отпустили только его душу на покаяние, чтобы перевели его от этого осиного гнезда куда подальше… И Москва, томимая темной тревогой, отправила в конце зимы в Черкасске постоянного посла своего к казакам Евдокимова, человека толкового и тонкого, – для виду была дана ему царская милостивая грамота к казакам, а на самом деле целью поездки его была разведка на месте о делах и замыслах Степана.
Был погожий и веселый апрельский день. Согревшаяся степь радостно дымилась. В небе при звуке труб победных строили свои станицы журавли. Мутный Дон широко гулял по лугам. В Черкасске на широкой, растоптанной площади, около черных развалин сгоревшей за зиму единственной церкви казачьей столицы, собрался многолюдный казачий круг. Царский посол, дьяк Евдокимов, невысокого роста, широкий, с румяным белым лицом и пушистой, точно сияющей бородой, вышел степенно в середину крута, степенно поклонился сперва Корниле Яковлеву, атаману, важно стоявшему со своей булавой, а потом на все четыре стороны кругу казачьему и, расправив бороду, громко сказал: