Каждая минута жизни
Шрифт:
Слышу твердые шаги в вестибюле. Называют мое имя. «Где русский?» Дверь без стука распахивается, в глаза бьет свет фонаря. Я делаю вид, что меня разбудили. Спокойствие и выдержка — вот главный шанс на спасение. Крошечный, но все-таки шанс.
— Вы арестованы!
Играть дальше спокойствие ни к чему. Я должен только не торопясь — именно не торопясь! — выполнить приказ. Воротник давит горло, и его острый кончик выразительно напоминает о себе. «Он» со мной, мой спаситель, моя танковая броня, мое презрение к мучителям… Сейчас в зубах хрустнет стекло и — последняя вспышка света, потом мрак. И я уйду, лишив их возможности поиздеваться над моим страхом, над
Но я натягиваю сапоги, разгибаю спину. В дверях стоят двое полевых жандармов. Один из них — вахмистр. Замечаю у него медаль «За участие в рукопашных боях» и значок «За тяжелое ранение». На груди висит серебристая отливка с орлом и свастикой — тяжелая, хищно оскаленная. Этот, по крайней мере, стал зверем после того, как навоевался, понюхал пороха.
Надеваю на руку часы. Немцы любят точность. Медленно, даже слишком медленно, затягиваю ремень. Вахмистр не торопит меня, ему безразлично, что я чувствую, о чем я думаю в эти минуты, возможно, последние минуты моей жизни. Полевая жандармерия привыкла видеть обреченность в глазах своих жертв.
Выходим во двор. Звезды смотрят на землю равнодушно и сонно. Сколько смертей промелькнуло под ними за миллионы лет! Сколько мук и страданий! А может, они видят нашу красивую голубую планету и думается им, что на ней давно торжествует мир, доброта, человечность? Тишина какая… Господи, какая звенящая тишина! Городок спит или притворяется, что спит, готовый проснуться в любую минуту. Около ворот темнеет машина.
Едем… Воротник врезается мне в подбородок. Я должен все время чувствовать его, это придает мне уверенность, возвращает силы. Как хорошо, что там, у себя в комнатушке, я не раскусил свою стеклянную спасительницу… Теперь, через сорок лет все вспоминается намного отчетливее. Было отупение, был страх и жалкий, как собачий вой, ужас. Словно ты плывешь через широкую реку, уже почти касаешься ногами дна, но в последнюю минуту безжалостная рука хватает тебя за ногу и затягивает в смертельную пучину…
Четыре дня назад я побывал у Адольфа Карловича. Мне вынесли благодарность за информацию о генерале фон Дитрихе. Будут приняты экстренные меры. Но и я должен быть начеку. Только в самом крайнем случае я могу уйти в подполье. Есть надежное убежище. А сейчас я нужен в госпитале, нужна информация, поступающая от раненых офицеров, нужны медикаменты…
Жаль, что берег мой далеко. Черные глубины затягивают меня, холод расползается по ногам, по телу, парализует мозг. Греет только одна мысль: мой стеклянный друг в ампуле. Главное, чтобы не оглушили на допросе и не стянули френч. Тогда — все. Беззащитный и голый перед смертью.
Выезжаем за город. Уже светлеет, с заднего сиденья мне видна далекая зубчатая стена леса. Здоровенный вахмистр, перетянутый ремнями, курит сигарету.
Остановка. Шлагбаум. Проверяют документы. Ничего не понимаю: почему лес, почему палатки, танки, бронетранспортеры? Вахмистр открывает дверцу автомобиля, я выхожу в лесную темень, слышу шум моторов, крикливые команды. Меня куда-то ведут узкой тропинкой. Так, теперь ясно: мы в расположении большой воинской части. И привезли меня вовсе не в гестапо. Подожди, мой добрый стеклянный друг…
Перед нами большая палатка, охраняемая застывшими часовыми. В палатке светло: работают аккумуляторные батареи. Навстречу мне, из-за столика с полевыми телефонами встает молоденький эсэсовский офицер. Не грозный и не зловещий, похоже, адъютант. Фуражка с серебряным черепом лежит около телефонного аппарата. Быстрым движением руки адъютант приглаживает светлые волосы, надевает фуражку и просит… да, просит меня обождать, пока он доложит генералу. Он ждет меня.
Генерал! Значит, меня привезли к самому Дитриху?.. Но зачем я понадобился эсэсовцам? Для допроса? Ведь мне сказали, что я арестован… Может быть, они узнали, что это я сообщил об их прибытии подпольщикам?..
Поднимается полог палатки, и адъютант жестом приглашает меня пройти. Вижу: небольшой полевой столик, на нем термос, стаканы, пачка галет. На раскладной койке лежит костлявый, со сморщенным лицом и острым кадыком на шее человек. В глаза бросается лимонная желтизна его рук и лица.
Фон Дитрих болен. Теперь мне ясно: у него элементарная желтуха. Но может, и что-нибудь другое. Может, ранение в печень и разлилась желчь.
Я здороваюсь по-немецки. Молоденький адъютант пододвигает мне раскладной стульчик, вежливо приглашает сесть.
— От своего старого знакомого я слышал, что вы кончали курс в Берлинском университете и слушали лекции профессора Нимеера? — вяло выдавливает из себя генерал.
— Я проходил у него практикум, господин генерал, — отвечаю тоном строгого врача, пытаясь вложить в свои слова все остатки выдержки и самообладания.
— Курите, — предлагает генерал бесцветным голосом.
Я благодарю и отказываюсь. Пожалуй, не следует быть слишком заискивающим. Меня привезли не как узника. Генерал слышал обо мне похвальные отзывы и послал за мной жандармов. Ну, а те, видно, перестарались: вместо приглашения, вместо почтительного, как сейчас у адъютанта, отношения позволили себе говорить со мной голосом гестаповцев. Что ж, таким ошибкам только радуешься. Подполье может быть спокойно, Адольф Карлович и дальше будет получать надежную информацию.
У фон Дитриха наверняка накопилось за эту ночь немало дурных мыслей: желтизна, зуд по всей коже, общая слабость, распухшая печень — все так симптоматично для другой болезни, для той, которая не щадит ни генералов, ни солдат. Он явно опасался ее, потому что когда-то его отец умер именно от такой болезни.
— Профессор Нимеер лечил от разлива желчи, — шепчет генерал, и в его глазах вспыхивает надежда. Он не запугивает, не угрожает, он боится искушать судьбу и, не дай бог, хоть на йоту уменьшить свои шансы на спасение, он не хочет неволить меня, опытного врача, он готов одарить меня всеми благами, осчастливить всеми ласками, на какие способен его высокий эсэсовский сан. Он хочет знать, смогу ли я сделать ему такую операцию? И где? В госпитале? Здесь? Лететь в Берлин нет времени, до аэродрома десять километров, дорога ужасная, он боится этой дороги и не хочет рисковать жизнью, которая принадлежит фюреру.
Я долго молчу. Ощупываю его печень, заглядываю в белки глаз, осматриваю все его костлявое тело. Думаю, что у него все-таки элементарная желтуха. Обойдется без операции. А если уж делать операцию, то… У меня вдруг вспыхивает сатанинская мысль, мысль-преступница, та, что запрещена всеми правилами и кодексами мировой медицины, всеми постулатами Гиппократа, та, что, с точки зрения элементарной человечности, должна быть расценена только как акт вандализма. Но ведь передо мною лежит самый настоящий вандал. Я обследую палача, зверя, который со своей бандой головорезов, со своими танками опустошил уже пол-Украины, прошелся мечом и огнем по белорусским селам. И если после моего скальпеля такая тварь останется лежать на операционном столе — пусть даже ценой моей собственной жизни! — никто не упрекнет меня, никто не вспомнит меня недобрым словом.