Кесарево свечение
Шрифт:
— Что я мог поделать, — пробормотал я; запершило в горле.
Она встала и, прихватив бутылку вина, отправилась в гостиную. Вскоре оттуда стали доноситься звуки стареньких клавесин, оставшихся нам с Кимберли еще от ее бабушки. Помнится, я любил на них наигрывать и базлать что-нибудь бравурное, ну, скажем, «Несокрушимая и легендарная, в боях познавшая радость побед». Неплохо получалось, сестры О, бывало, просто теряли дар речи и катались по полу в смеховой икоте.
Кажется, наша героиня все больше уходит в клавесинную музыку. Что-то напевает. Что ж тут удивительного? Ведь если верить журналищам типа «Vogue» или «Парад историй», она входит в моду именно как «певица судьбы».
Я угостил Бульонского
141
Это восхитительно! (фр.).
Наташка что-то бормотала под переплеск старинных звуков. Было похоже на какую-то тему Леграна. Вдруг она взяла высокую ноту: «Не used to live near Place des Invalides…» [142]
Я отправился к себе наверх. Постоял немного в темноте своей обширной студии. Как все здесь мило глазу, какой уют! Плавают виртуальные вуалехвосты в экране компьютера и реальные вуалехвосты в аквариуме. Первые красивее, вторые теплее, если можно так сказать о рыбах. Мне ничего больше не нужно, кроме этой студии. За полукруглым окном приблизилась освещенная из столовой бахрома леса. Стеклянная часть крыши показывает направление на Юпитер. Пролетает рейсовый из Японии. Как жаль, что к старости не возникает кошачий глаз. С ним я бы постоянно сидел в темноте. Старый сыч Ваксино, сочинитель сучий, — вот звуковая фраза, снобы.
142
Когда-то он жил возле Пляс-Инвалид (англ.).
Зажег лампу под зеленым абажуром на столе. Как раз на вышесказанной фразе я прервался, когда они приехали. Теперь можно продолжать. Сталин был не дурак — писал свое «Языкознание», когда народы мира спали. Внизу бренчат клавесины: на этот раз барокко Брубека. Ну, плюхайся в кресло, теперь уже никто не прервет. Вместо этого я поворачиваюсь к дверям. Тихо босыми ногами входит Какаша. Останавливается, смотрит на меня, словно юная Ингрид Бергман на Хемфри Богарта. Медленно стягивает через голову свитер.
— Стас Аполлинариевич, я хочу, чтобы вы лучше поняли меня перед тем, как закончите драфт.
Она, конечно, без лифчика, как сейчас ходят все шлюхи из молодого бомонда. Зачем им лифт, они и так всегда на взводе. Высоко поднимая ножки в белых носках по колено, выходит из своих брюк. Подходит все ближе к моей твердыне, к письменному столу, на который я сейчас
— Какаша, разве ты не видишь, как я стар?
Она приостанавливается на расстоянии протянутой руки.
— А разве вы не знаете, что я люблю стариков? Если не вы, кто тогда меня к ним толкает?
Руки протягиваются. Внизу Дэйв Брубек переходит в Вивальди. Милый, нестерпимо любимый голосишко пробует лады. А здесь она шепчет мне с хрипотцой:
— Ну снимите же то, что осталось.
Теперь мои ладони скользят по ее коже вниз. К ним прилипает «то, что осталось». Опустившись с этим вниз, я беру в ладони обе ее пятки. Наверху она взвизгивает. Только не комкать ни единого мгновения. Ладони теперь идут вверх, ощущения на грани ожога. Как я и подозревал, она заряжена током от пяток до макушек. Сколько у нее макушек, у счастливицы-кесаренка? Старик окончательно выпрямляется. Она уже вся прильнула к нему, хоть и умудряется вести свой собственный, пианиссимо, процесс познания. Я губами ищу ее макушки. Их три — я так и знал!
Пока я ищу губами ее макушки, мы совершаем медлительный пируэт, и она садится на край стола. Вот сейчас напрашиваются мажорные взлеты нескольких скрипок, и мы слышим их, хотя снизу доносится только бренчание застоявшихся клавесин да девичий голосок выпевает раз за разом одну и ту же фразу: «Не used to live near Place des Invalides…» Оторвав от нее на минуту руки, но не разъединяясь ни на секунду, я сбрасываю свой кардиган и стаскиваю майку. Она запускает пальцы в мою седую проволоку на груди. От этой электрической волны я полностью теряю остатки своего достоинства, то есть возраст. Потом я шепчу ей в нос:
— Ты что, разлюбила Славку?
В ответ она шепчет мне в плечо:
— Наоборот. Неужели вы не понимаете? А еще инженер человеческих душ. Я люблю его все больше, а с вами — в сто раз больше!
— Ты непростая девушка, — улыбаюсь я. — Нет, не простая. —
Она смеется. Захватывает часть моего тела и плюет мне в ухо:
— Давайте теперь смотреть в зеркало, согласны?
Оказывается, она давно уже присмотрела зеркало в дальнем углу студии. Мы перебираемся на ковер, поближе к отражающей поверхности. Там видна усталая и от усталости сопят всем уже неотразимая молодая красавица и жилистый грустный старик, у которого даже подмышки пошли морщинами. Хочется спросить, что заставляет людей делать то, что мы с ней делаем? Пусть разойдутся в разные стороны: он к своему столу, где он смирит свои разнузданности и избежит соблазнов, она останется там, где она и есть, — у стареньких клавесин, чтобы допеть до конца песенку о каком-то романтическом герое, что жил возле площади Инвалидов.
Увы, отношения между автором и героиней заходят слишком глубоко и все еще углубляются. Их лица искажаются, проявляются оскалы. Любовный жар испаряется под напором конвульсий, обезьяньего рыка, слизистых излияний. Пусть это кончится поскорее, молят они, но это долго еще не кончается.
Наконец мы распались, и тут запахло дерьмом. Я уткнулся носом в валявшийся на полу ее свитер. Запах духов, кажется «Баленсиаги», вытеснил вонь. Когда я поднял голову, Наташа уже выходила из ванной. Подобрала трусишки, штаны, потянула из-под меня свой свитер, быстро оделась. Сказала со странной официальностью:
— Этого, будьте любезны, не описывайте.
Я умолчал о том, что это уже описано, и она с достоинством удалилась.
Вскоре и я был в порядке, как будто и не заголялся, как будто все это время просто сидел в своем старом кардигане, старой жопой в старом кресле за старым столом, на котором не осталось никаких следов от описанных прегрешений, кроме все того же Прозрачного, на этот раз в виде переливающейся виноградины.
Снизу доносилась песенка. Кажется, был уже готов первый куплет.