Кесарево свечение
Шрифт:
От меня стали отворачиваться. Ухмылялись. В одном издательстве вернули уже одобренную к печати рукопись. Попытка объяснения едва не закончилась дракой, когда он стал высокомерно объяснять мне, что эмиграция меняет шкалу ценностей. Она вводит определенную квоту. Если какой-нибудь новоприбывший займет какую-нибудь нишу, то за бортом может оказаться другой человек, часто более достойный. Вот поэтому он должен давать истинные оценки.
Именно тогда я и решил переехать в Индиану. И кажется, правильно сделал. В Нью-Йорке мне бы пришлось постоянно биться лбом в бриковскую «квоту». Время от времени я читал статьи этого, как моя тогдашняя жена говорила, «шолоуэка», иногда блестящие, иногда занудно топчущиеся
Вдруг я заметил его отсутствие. Что-то он перестал возникать на литературных и академических горизонтах. Я позвонил в один журнал, и там мне сказали, что Брик заболел какой-то редкой болезнью, купил лесную ферму в глухом штате и там сидит в полном одиночестве. Когда он умер, вернее, когда весть о его смерти дошла до нас, я испытал испепеляющее опустошение. Неделю слонялся пешком по автомобильному графству, не зная, что делать. Не мог ни писать, ни читать. О нем почти не думал и не вспоминал, только лишь бессмысленно временами мычал от безвозвратной пропажи.
Вдруг ярко вспыхнуло нечто, что могло бы и не вспыхивать. В конце шестидесятых ночью мы купались с ним в каком-то котловане на окраине Москвы. Мы оба были вдребезги пьяны и, купаясь, толковали Ницше. Он выпрыгивал по пояс из лужи, тощий, покрытый жесткой семитской волосней, и кричал: «Каждый день я, как и он, жажду терять мои верования! Нет больше счастья, чем освобождение ума! И вообще!» — добавлял он с истошным тарзаньим клекотом.
Тут и я взмывал из мазутных пятен со своей тогдашней бородою, которую потом сменили ницшеанские усы. «Уйдем за пределы добра и зла! Возобновляться и разрушаться, чтобы возобновляться и разрушаться! И вообще!»
«Вообще! Вообще!» Это слово нас почему-то безумно смешило. «Вотще! Вопче! Вопчиоччио!» И вдруг обнаружили, что некому нами больше восхищаться. Вся компания уехала на трех машинах, а с ними уехала и вся наша одежда. Осталось только забытое среди ржавой арматуры одеяло. Протрезвев, мы вдвоем закутались в это одеяло и пошли по пустому шоссе на Восток, в края Заратустры. По дороге нас арестовала милиция. Вот и все, все погасло.
Карло
Вот еще координаты: был такой чудесный итальянец Карло Кавальканти. А вы не родственник ли тому Кавальканти Гвидо, иной раз спрашивали его наши умные девушки, имея в виду поэта, начавшего «новый сладостный стиль» в тринадцатом веке. «Это мой дядя», — всерьез отвечал он. Ох уж эти итальянцы!
«Чтобы понять мой народ, — говорил он, — надо знать, что мы немножко жулики и очень множко эпикурейцы. Загадка состоит в том, что при всем при этом никто не может так работать, как мы. Возьмите туфли. Кто может сделать итальянские туфли? Только итальянцы!»
Разорившийся богач, он был кутилой под стать хорошо развитому грузину. Появлялся то с девочками, то с мальчиками. Брался за переводы и обманывал авторов и издателей, заматывал авансы, скрывался, потом приходил с шедевром.
Иногда он объявлял, что главной его страстью является кулинария. Скрывался на кухне и долго там мудрил. Перепрелые гости собирались уже идти в соседнюю пиццерию, когда он появлялся под звуки Россини с огромным блюдом, на котором не было ничего, только раздутый бумажный пузырь. Взмахом магического ножа он рассекал пузырь, к потолку поднималось облако пара, открывался развал горячих и благоухающих травами даров моря.
Такие кулинарные подвиги случались редко в его суматошной жизни. Чаще он выступал со свежевыпеченным хлебом, вином и сыром. Корочки хрустели, вино
На самом-то деле он был натурой скорее уединенной, во всяком случае, так мне казалось, когда я к нему приглядывался. Семьи у него не было, и он оправдывал это своим «неисправимым гомосексуализмом», однако мне иногда казалось, что все эти сексы ему до лампочки, а страсти его отданы только старым книгам.
В книжных лавках в Милане или Париже он становился серьезным, исследовал каталоги, подолгу беседовал с продавцами, уносил все, что мог купить. Печально, что мы ни разу с ним не поговорили по-настоящему, а все только забавлялись его слегка фальшивым «итальянизмом». Так нередко получается: все время откладываешь какой-то важный разговор, какой — и сам не знаешь, ну о каком-нибудь дяде XIII века, о каком-нибудь поэтическом сдвиге эпох, ну, в общем, такой разговор, который перевел бы человеческие взаимоотношения на другой уровень, — и вдруг видишь, что опоздал, что отношения уже навсегда останутся на уровне совместного полушутовства. А потом узнаешь, что совсем опоздал, что Карло Кавальканти больше не существует.
Берг
Еще в совсем не старые, даже не в пожилые годы я познакомился с одним нобелевским лауреатом по имени Гельмут Берг. Переводы его ранних повестей в свое время произвели сильнейший «штурм унд дранг» в умах советской литмолодежи. Будучи солдатом вермахта, Берг прошагал немало верст по страшной русской земле. Сумев в конце концов удачно драпануть, он написал об этом, но так, что молодой читатель в Москве начал узнавать самого себя в немецкой шинели.
В самом начале шестидесятых Союз писателей СССР устроил встречу своих молодых с их ровесниками из ГДР. Мы заговорили о Гельмуте Берге, и рьяные ульбрихтовские комсомольцы, только что перегородившие Берлин, были так потрясены нашими ссылками на западного немца, что стали орать и даже плакать. «Как вы можете, вы, советские писатели, поднимать Берга?! Ведь он же реакционер, католик! Он не принимает нашей молодой республики рабочих и крестьян!»
В конце шестидесятых меня послали старшие братья по письменному цеху (все бывшие зеки, между прочим) встретить Берга в Шереметьеве. Не ожидал, что он так запросто появится, думал, что будут какие-нибудь вспышки, что ли, ну не знаю, что-то в общем нобелевское или олимпийское, что почти равносильно в век тщеславия. Ничего похожего не было. Стояли хмурые люди по обе стороны барьера, с нервными смешками в Совдепию проходил европейский народ, и вместе со всеми шел человек в сером пальто, со старым детским лицом, с совиными глазенапами, repp Гельмут Берг.
Бросая вызов всему лагерю мира и социализма, я выдвинулся к барьеру и обратился к лауреату: Hello, Mr. Berg! I was sent by Charlemagne to meet you. Welcome to Moscow! [154]
Шарлеманом в наших кругах называли старейшину московского диссидентства, и это было известно в соответствующих кругах Германии. Через несколько минут мы уже шли к моей машине. Кто-то, конечно, шел за нами, но я не оборачивался.
«Знаете, у меня здесь на таможне отобрали журнал „Шпигель“, — сказал мне Берг доверительно. — Сказали, что провоз такой литературы запрещен. Журнал „Шпигель“ — как вам это нравится?»
154
Приветствую вас, мистер Берг! Меня послал Шарлеман встретить вас. Добро пожаловать в Москву! (англ.).