Кесарево свечение
Шрифт:
Мы поехали к фрондерствующему авторитету советской литературы Авгеникустову, там в четырехкомнатной квартире ждала Берга пестрая компания фрондерствующей Москвы. Над импозантным подъездом сталинского барокко висела красная вывеска «Агитпункт». Берг, щеголяя знанием кириллицы, прочел это слово и спросил, что оно означает. «Ну, это вроде как бы автозаправочная станция, — пояснил я. — Если гражданин чувствует, что идеология в нем иссякает, он заходит в агитпункт и подзаряжается». Берг положил мне руку на плечо и заглянул в глаза: «Похоже, что у вас, мой друг, шагнули еще дальше, чем у нас… в старые времена». Я возразил: «Не во всем. Нет-нет, не во всем». Он вздохнул. Каково, подумал я. Стоим вдвоем с Гельмутом Бергом, грустновато хихикаем. Ничего особенного не происходит.
Так и во всех последующих встречах с ним присутствовала эта, то ли спонтанная, то ли подчеркнутая, «ничегоособенность». В Гамбурге, где он
А ведь заслужил свое место в пантеоне. Несмотря на кризисы мировоззрения, на приступы мучительного пораженчества, он лучше других выразил свое время и переоценку ценностей. Его будут долго помнить. Впрочем, что такое литературная долговечность? Предположим, его будут помнить сто лет после его смерти, ну двести лет, ну десять тысяч катящихся в безвременье лет. Ощутим ли мы после смерти, что были просто частичками какого-то распадающегося целого — ну, скажем, счастья? Или кто-то ощутит это вместо нас?
Обничалли
А вот еще один из тех, кому нельзя уже позвонить по телефону, — кумир американских пятидесятых, шестидесятых и семидесятых, король контр-культуры, рок-певец, джазист и бард, курильщик разных трав и демонический гомосексуалист Питер Обничалли. Как-то раз в московской компании он признался в своем русско-еврейском происхождении, однако так и не смог выговорить фамилии деда, который в 1900 году в городке с невыговариваемым названием собрал все свое семейство, включая десятилетнего папу Питера, и отправился за океан. Кто-то в компании тогда предположил, что фамилия Обничалли в России произносилась как Обнищалый. А значит, перед нами сейчас сидит бородатый и с большой накладной косой, в перуанском пончо и с маленькими тибетскими литаврами в руках Петя Обнищалый из Шепетовки. Тут разразился такой хохот, что кумир молодежи стран НАТО растерялся и его физиономия стала напоминать выглядывающую из гнезда ласку: в чем дело? в чем дело? Кажется, это была правильная догадка, во всяком случае, Питер подтвердил, что прежнее имя, которое он так и не мог выговорить, имело какое-то отношение к poverty. [155]
155
Нищета (англ.).
Каким образом он тогда оказался в Москве, да еще прямо с Гималаев, трудно сказать. Возможно, его начали кадрить советские профессионалы по борьбе за мир. Так или иначе, Обничалли долго таскался по московским богемным чердакам и подвалам. Он обычно усаживался где-нибудь в углу, не обязательно на возвышении, бил в свои литавры и демонстрировал свой знаменитый «вой», снискавший ему столько поклонников среди юношей по всему миру.
Москвичам, отрезанным от мировых течений, он понравился. Хохмач, клоун, талант, видно сразу. Многие интересовались его гомосексуализмом. Ты, Питер, только в башке гомик или там внизу тоже? И в башке, говорил он и тут же показывал свой длинный играющий язык, и внизу тоже; подтягивал руку собеседника к своей промежности, чтобы тот убедился. Все-таки он был разочарован Третьим Римом. Юноши тут как-то мало отвечали ему взаимностью, что он объяснял тоталитаризмом.
Из Москвы он отправился в «страны народной демократии», как тогда называли Восточную Европу. В Кракове и Праге бушующие толпы студентов носили его на плечах по ночным улицам. Многие из переносчиков натыкались рукой или щекой на его возбужденные успехом гениталии и благоговейно поднимали глаза горе: веди нас вперед, о Великий Обничалли!
Кончилось это нехорошо. На грандиозной маевке 1968 года студенты избрали его своим вечным президентом. Он приплясывал на специально для него сооруженном помосте в своем лапсердаке на мохнатом голом теле и призывал к высвобождению всего запрятанного, всего запуганного. Под утро спецотряд гэбэ совершил налет на общежитие биофака, где во всех спальнях шло высвобождение всего запрятанного и запуганного. Питер был взят в постели, где он спал с двумя первокурсниками. Не дав даже отыскать семейные трусы, его отвезли в мрачную твердыню власти.
Много лет спустя во Флориде он мне рассказывал, что в узилище стражники применяли к нему физические меры, но почему-то не выебли. Утром его башкой вперед сунули в поезд «Митропа» курсом на Аахен. Швырнули ему вслед литавры, подарок свами Навахалдриарданажалани, которыми дорожил больше жизни. Все ноты и любовные заметки были задержаны
Интересно, что за этим насилием над американским гражданином даже не последовало ноты государственного департамента. Видимо, не хотели себя компрометировать уважаемые сотрудники этого огромного учреждения, где одно время даже внедрялись специальные самокаты для передвижения по бесконечным (кафкианским, сказал бы любой неформал) коридорам.
Кстати, о Флориде. Году то ли в восемьдесят пятом, то ли восемьдесят седьмом — это зависит от дат существования сандинистского режима в Никарагуа — я прилетел в Майами на международную книжную ярмарку. Вдруг в толпе слышу пейджинг по мою душу: «Мистер Стэс Уакси, вас ждут в шестнадцатом дискурсе возле киоска сувениров!» Оказалось, встречает тот, кого меньше всего ожидал, — Пит Обничалли. Мы обнялись. Борода у него к этому времени серьезно поседела и стала попахивать луком. «Послушай, ты чего это отказался подписать наш протест против американского давления на Никарагуа?» — спросил он. «Да ведь гады же», — ответил я. «Кто гады?» — возопил он. «Да эти братья Ортега, этот Ленин Черна, вся эта бражка кастрицкая». Я старался говорить потише, потому что толпа его узнавала — Питер Обничалли! «Да как ты смеешь?!» — взревел он и вдруг упал в обморок. Народ сгрудился вокруг то ли в ужасе, то ли в ужасающем любопытстве: присутствовать при агонии культовой фигуры — такое не каждому выпадает из мельтешни событий! К счастью, обморок был недолог, старый битник встал отряхиваясь. Мы сели в углу за какую-то колонну. Публика разочарованно, но почтительно отдалилась. «Ты пойми, Стас, — прошептал он, — ведь Ортега для меня как родная мать!» — «Отец, ты хочешь сказать?» — поправил я. «Да какая разница?» — прошелестел он и посмотрел на меня. Тут мы оба рассмеялись и отправились в бар, где просидели еще часа два, рассказывая друг другу всякие безобразные истории.
Потом он все-таки вытащил из-под своего пончо зажеванный листок с протестом: «Ну давай, Стас, подпиши! Ну что тебе стоит? Видишь, сколько приличного народу подписалось. Ну, сделай это для меня, для Пети Обнищалого!» На этот раз он вполне внятно выговорил свое родовое имя.
Я прогладил бумажку тяжелой кружкой пива. Там и впрямь было немало славных имен. Одна знаменитость после своей подписи приписала: «С оговоркой против тренировки террористов». Я попросил у официантки карандаш и вписал во фразу «заявляем протест против американского вмешательства в дела Никарагуа» всего один предлог и одно прилагательное. Получилось: «против американского и советского». После этого подписал. Чего не сделаешь для старого приятеля. Питер просиял: «Ну, видишь, совсем не больно, правда?»
И правда, было не больно. Больно было через несколько лет узнать о его смерти от СПИДа. Да и сейчас больно смотреть на зияющую запись в телефонной книжке.
Долг
При необычных обстоятельствах довелось мне узнать о кончине еще одного адресата телефонной книжки, моего одноклассника Вовки Долгова. Уже в конце девяностых, то есть вот в нынешнем виде костлявого старика с горьковскими (для тех, кто не знает Ницше) усами, я шел как-то от саратовской пристани в гору. Почти вровень со мной тащился переполненный трамвай. При виде ползущего трамвая, да еще с добавком грозовых туч, надвигающихся из-за Волги, любой российский литератор непременно вспомнит кончину Юрия Андреевича Живаго. Человек, связанный с университетским курсом русской литературы — а мы, конфликтологи, никогда не отставали от этого трамвая, — припомнит тут и комическую старуху, мадмуазель Флёри, которая, направляясь в консульство за визой, случайно оказалась на месте действия. Из всех бесчисленных, порой почти анекдотических совпадений этого романа эта встреча еще живого с уже умершим после десяти лет страшной хроники всегда вызывала у меня экзистенциалистские мурашки.
Вдруг из трамвая выскочил молодой человек в милицейской форме. Решительно направился ко мне. Проверка документов, что ли? Странно, я все-таки мало похож на «пиковых». «Стас Аполлинариевич, неужели это вы?! — радостно вскричал младший лейтенант. — Я вас вчера видел по нашему городскому телевидению, и вдруг вы сами собственной персоной! Позвольте напомнить: Николай Нащокин. Вам это имя что-нибудь говорит? Коля Нащокин, помните, это мой отец, а я, стало быть, Николай Николаевич».
Я вспомнил. В 1989-м, когда я впервые приехал в родной город из эмиграции, местное одуревшее от свободы телевидение устроило мне съемку возле здания, где в 1937-м помещался НКВД и где мучили моих отца и мать. Помнится, режиссер этой программы, татарин, время от времени мне шептал: «Больше трагизма, Стас Аполлинариевич!» Вокруг стояла группа восторженной местной интеллигенции: Стас Ваксино вернулся к родным пенатам! Один из них подошел в перерыве: «Стас, узнаешь меня? Я Коля Нащокин!»