Киевский котёл
Шрифт:
К вечеру нас доставили на товарную станцию города Тернополя. На ступеньках пакгауза, на шпалах и просто на земле сидели пленные красноармейцы, человек сто пятьдесят – двести. Наши конвоиры присоединили нас к остальным пленным. Красноармейцы встретили наше появление равнодушием – все мы отупели от голода и усталости. Примерно через час всех построили в колонну, и конвой повел нас по улицам Тернополя.
Помню низенькую православную церковь. Возле нее улица резко сворачивает вправо. Приближаясь к церковному кладбищу, я и другие красноармейцы услышали шум в голове колонны. Подойдя ближе, мы увидели немецкие могилы – на деревянных крестах болтались каски. Захоронения совсем еще свежие, а одна из касок сброшена на землю и осквернена испражнениями. Немцы в ярости принялись избивать пленных. Они били нас, еле стоявших на ногах, измученных тяжелым переходом. Больше всех не повезло тем, кто упал – их топтали коваными сапогами. Постепенно ярость немцев утихла, колонну вновь собрали и погнали дальше.
Кривая улица, поднимаясь в гору, постепенно вывела нас на окраину города, к большому дому из красного кирпича. Помню, он был в несколько этажей, определенно больше двух. Мне сразу стало понятно, что дом этот – бывшая казарма. На пустыре перед домом располагались спортивные площадки и плац. Мне запомнились серые немецкие мундиры на фоне бодрых плакатов: «Чужой земли нам не надо, но и своей ни пяди не отдадим!» и «Крепи оборону, Рабоче-крестьянская Красная Армия!».
Броня крепка, и танки наши быстры… Где они, эти быстрые танки с крепкой броней? Где «самые лучшие и самые быстрые советские самолеты»? Не каждому бойцу посчастливилось получить трехлинейку образца 1898 года. Я собственными глазами видел приказ добывать оружие в бою, то есть взять у павших товарищей.
Многие из моих товарищей впали в уныние, но только не я. Давала о себе знать контузия, и теперь я не в силах припомнить всего пережитого. Но главное помню ясно – мысли о побеге не оставляли меня ни на минуту.
Помню, казарма была обнесена дощатым забором по всему периметру. Но с тыльной стороны казармы забор не достроили. Там лежали бревна, доски и высилась куча песка. Видимо, начало войны помешало завершить строительство.
Нас разместили во дворе казармы. День и ночь мы находились под присмотром конвоиров. Думаю, и без слов понятно, что кормежка была скудной и отвратительной. Мы пухли от голода, но не умирали.
Казарма располагалась на пригорке, с которого открывался хороший вид на окрестности. Дни стояли жаркие, а ночи теплые. Дождей не было, и мы не испытывали неудобства от сна на свежем воздухе. Я часами смотрел на волю из-за забора. Я не думал о голоде, контузии и побоях. Я думал только о побеге.
Нас водили на работы: ремонт железнодорожных путей, очистка завалов после авианалетов. А однажды утром, когда мы доедали свою баланду, ко мне подошел высокий ефрейтор с тростью. Вот трость опустилась и на мое плечо, и я встал в строй отобранных для работ по лагерю. Подошел конвой, вооруженный винтовками. Пленных разделили на группы по четыре – шесть человек, а нас в группе оказалось двое: я и мой товарищ-политрук. Через переводчика ефрейтор объяснил нам, что мы будем достраивать забор вокруг лагеря. Так мы оказались в углу огороженной территории, где бурьян и крапива скрывали прореху в ограждении. Мне и моему напарнику вручили лопаты и отдали приказ копать ямы под столбы.
Роем мы, копаем и тихонько переговариваемся. Оба командиры. Оба без знаков различия. Причастность к командирскому званию выдавали повадки и, пожалуй, галифе с красной полоской. Слово за слово, и разговор перешел на возможность побега из лагеря. Орудуя лопатами, мы обсуждали возможные варианты. В конце концов порешили идти в наглую, через город.
Тем временем наш конвоир, пригретый солнышком и разомлевший, перекуривая, оживленно переговаривался с другим солдатом. Оба они расстегнули мундиры и сняли ремни, лишь изредка поглядывая на нас. День уже клонился к вечеру, и солнце скатывалось в сторону заката. Красновато-оранжевые лучи его уже не припекали. Тени становились длиннее.
Моя лопата оказалась острей лопаты политрука, поэтому исподним второго конвоира пришлось пожертвовать – слишком уж сильно оно было перепачкано кровью. Кстати, я заметил тогда, что фашистам тоже нелегко даются наши степи. В белье наших конвоиров обнаружились вши…
Шварцев замолчал. Я был уверен: капитан улыбается, смакуя подробности собственного побега из лагеря военнопленных. Мой ум ослабел от боли и кровопотери. Но животное чутье! Я вспомнил рассказы отца, что часто в минуты страшной опасности именно оно заменяет человеку разумение. А может быть, моя интуиция обострилась от полнейшей темноты? Я не мог видеть собеседника, но странным образом мог чувствовать его помыслы, которые он так искусно камуфлировал словами. Жалость к отцу и тоска по нему сжали мое сердце. Давно забытое чувство! Однако я испытал и облегчение. Сейчас на пороге смерти, уже заступив за страшную черту, я снова смог полюбить отца так же крепко, как возненавидел невидимого капитана.
Шварцев не разу не назвал по имени ротного политрука – человека, с которым прошел через огонь, воду и плен. За это я его ненавидел.
Шварцев сам навязался мне со своим рассказом и много налгал, но почему-то рассказал правду о роспуске своей роты! За это я его ненавидел.
Рассказывая, Шварцев пытался изображать равнодушие отупевшего от усталости и страха человека. Но он иронизировал. Да! Именно так отец назвал бы его чувства.
Озноб сменялся жаром. Меня трясло, но любопытство брало верх над страданиями тела. Я просил своего невидимого собеседника продолжить рассказ, и тот снова заговорил. Бесстрастно, так диктор порой читает новости по радио:
– Итак, прикончив наших конвоиров, мы с политруком ползком, через бурьян, обжигаясь крапивой, скатились вниз по склону. Внизу обернулись – все тихо, никакой тревоги. Пригибаясь, бежим, стараясь использовать кусты для прикрытия. Держим направление в сторону городского моста через реку. Мост этот я хорошо разглядел, озирая город с пригорка. Мы решаемся выйти на дорогу перед мостом, когда наступают сумерки. Мост – сооружение из бревен – соединял два отрезка шоссе, расположенных по разные стороны реки. Шоссе было запружено беженцами и автомобилями. Вбегая на мост, шоссе сужалось, из-за чего образовался затор… Мы толкаемся плечами. Уважая мундиры СС, люди уступают нам дорогу. Мы успели перейти мост, когда к нам навстречу вышли трое в гражданской одежде, с желтыми повязками на рукавах, с советскими винтовками за плечами.
Один из них спросил у нас документы. Обратился на украинском языке. Как ответить? Я и глазом не успел моргнуть, как политрук толкнул спрашивавшего под колеса проезжавшего мимо грузовика. При этом винтовка оказалась у политрука в руках. Голодный и уставший от лишений политрук тем не менее смог проткнуть штыком другого. В этом месте память отказывается служить мне, но каким-то образом винтовка оказалась и в моих руках. Я нажал на курок. Политрук тоже открыл стрельбу и вскоре сам рухнул на дорогу. Я успел заметить кровавую дыру у него во лбу. Сам я тоже оказался ранен – пуля пробила мясо у меня на плече. На мосту начался невообразимый переполох, в результате которого в реку рухнула телега, перевозившая раненых фашистов. Крики, брань, стрельба, паника…
На выстрелы прискакали конные жандармы. В сутолоке один из них принял меня за немецкого офицера и уступил своего коня.
– Ступайте до госпиталя, партайгенноссе, – так он выразился.
И объяснил, как добраться до немецкого полевого госпиталя, расположенного в пригородном селе. Так я ушел из плена. На ближайшем хуторе отделался от немецкой формы и возглавил довольно многочисленную группу, бродившую в лесах неподалеку от Тернополя. Вместе мы двинулись на восток. Вступая в бой, крадучись по-воровски, теряя людей и воссоединяясь с другими группами, добрались до Пирятина.