Ким
Шрифт:
— Я тоже утратил это, — сказал он печально, — это одни из Ворот к Пути, но вот уже много лет как они для меня закрыты.
— О чем ты говоришь? — спросил Ким в смущении.
— Ты размышлял в духе твоем, что такое твоя душа. Тебя захватило внезапно. Я знаю. Кому же знать, как не мне? Куда ты едешь?
— В Каши [50] .
— Там богов нет. Я доказал это. Я в пятый раз еду в Праяг [51] искать дорогу к Просветлению. Какой ты веры?
50
Бенарес
51
Аллабад
— Я
Старик сунул под мышку свой костыль — принадлежность каждого байраги — и сел на кусок рыжей леопардовой шкуры, в то время как Ким встал, заслышав звонок к бенаресскому поезду.
— Иди с надеждой, братец, — сказал байраги. — Долог путь к стопам Единого, но мы все идем туда.
После этого Ким больше не чувствовал себя таким одиноким и, не проехав и двадцати миль в битком набитом вагоне, принялся развлекать спутников и наплел им самых диковинных сказок о магических дарованиях своего учителя и своих собственных.
Бенарес показался ему чрезвычайно грязным городом, но Киму было приятно видеть, с каким почтением люди относились к его одежде. По крайней мере, одна треть населения Бенареса вечно молится той или иной группе божеств, а их много миллионов, и потому они почитают подвижников любого рода. В храм Тиртханкары, расположенный в миле от города, близ Сарнатха, Кима направил случайно повстречавшийся ему пенджабский крестьянин-камбох из местности, лежащей по дороге в Джаландхар; он тщетно молил всех богов своей усадьбы вылечить его маленького сына и теперь пришел в Бенарес сделать последнюю попытку.
— Ты с Севера? — спросил он, проталкиваясь через толпу по узким зловонным улицам почти так же, как это делал бы его любимый бык в родной деревне.
— Да, я знаю Пенджаб. Мать моя была пахарин, но отец из-под Амритсара... из Джандиалы, — ответил Ким, оттачивая свой подвижный язык для будущих встреч на Дороге.
— Джандиала... это в Джаландхаре? Охо! Так мы вроде как земляки. — Он нежно кивнул плачущему ребенку, которого нес на руках. — Кому ты служишь?
— Святейшему человеку из храма Тиртханкары.
— Все они святейшие... и жаднейшие, — с горечью промолвил джат. — Я ходил вокруг столбов и бродил по храмам, пока на ногах моих не ободралась кожа, а ребенку ничуть не лучше. И мать его тоже больна... Тише, малыш... Когда его одолела лихорадка, мы переменили ему имя. Мы одели его девочкой. Чего только мы не делали, кроме... я говорил его матери, когда она собирала меня в Бенарес... ей следовало пойти вместе со мной... Я говорил, что Сакхи-Сарвар-Салтан поможет нам больше всех. Мы знаем, как он милостив, но эти южные боги — чужие нам.
Ребенок заворочался на огромных узловатых руках, словно на подушке, и взглянул на Кима из-под тяжелых век.
— И все было напрасно? — спросил Ким с быстро пробудившимся интересом.
— Все напрасно... все напрасно, — прошептал ребенок потрескавшимися от лихорадки губами.
— Боги одарили его ясным разумом, и то хорошо, — с гордостью промолвил отец. — Подумать только, как он все понимает. Вон там твой храм. Я теперь бедный человек, потому что обращался ко многим жрецам, но ведь это мой сын, и если подарок твоему учителю сможет вылечить его... Просто не знаю, что мне делать!
Ким на минуту задумался, пылая тщеславием. Три года назад он быстро извлек бы выгоду из этого случая, а потом пошел бы своей дорогой без тени раскаяния, но теперь почтительное обращение джата доказывало, что Ким уже мужчина. Кроме того, он сам раз или два болел лихорадкой и умел распознавать симптомы истощения.
— Попроси его помочь, и я дам ему долговое обязательство на пару моих лучших волов, только бы ребенок выздоровел.
Ким присел у резной наружной двери храма. Одетый в белое освал — банкир из Аджмира, только что очистившийся от греха лихоимства, спросил его, что он тут делает.
— Я чела Тешу-ламы, святого человека из Бхотияла, обитающего здесь. Он велел мне прийти. Я жду; передай ему.
— Не забудь о ребенке, — крикнул настойчивый джат через плечо и потом заорал на пенджаби: — О подвижник!... О ученик подвижника!... О боги, обитающие превыше всех миров!... Взгляните на скорбь, сидящую у ворот. — Подобные вопли столь обычны в Бенаресе, что прохожие даже не оборачивались.
Расположенный ко всему человечеству благодушный освал ушел назад в темноту передать весть, и праздные, несчитанные восточные минуты потекли одна за другой, ибо лама спал в своей келье и ни один жрец не хотел будить его. Когда же стук четок снова нарушил тишину внутреннего двора, где стояли исполненные покоя изображения архатов, послушник прошептал: «Твой чела здесь», и старик большими шагами направился ко входу, позабыв окончить молитву.
Не успела его высокая фигура показаться в дверях, как джат подбежал к нему и, поднимая вверх ребенка, крикнул:
— Взгляни на него, святой человек, и, если угодно богам, да останется он в живых... в живых!
Он порылся в своем кошельке у пояса и вынул серебряную монету.
— Что такое? — взгляд ламы упал на Кима. Было заметно, что он много лучше стал говорить на урду, чем раньше, под Зам-Замой; отец ребенка не давал им возможности поговорить о чем-нибудь своем.
— Это всего лишь лихорадка, — сказал Ким. — Ребенок плохо питается.
— Он заболевает от всяких пустяков, а матери его здесь нет.
— Если будет позволено, я, быть может, вылечу его, святой человек.
— Как! Неужели тебя сделали врачом? Подожди здесь, — сказал лама, усаживаясь рядом с джатом на нижней ступеньке у входа в храм, в то время как Ким, поглядывая на них искоса, открывал коробочку для бетеля. В школе он мечтал вернуться к ламе в обличье сахиба, чтобы подразнить старика перед тем как открыться, но все это были ребячьи мечты. Более драматичным казалось ему теперь сосредоточенное перебирание склянок с таблетками, то и дело прерывавшееся паузами, посвященными размышлению и бормотанию заклинаний. У него были хинин в таблетках и темно-коричневые плитки мясного экстракта — наверное, говяжьего. Но это уж не его дело. Малыш не хотел есть, но плитку сосал с жадностью, говоря, что ему нравится ее соленый вкус.