Кладбище для безумцев
Шрифт:
— Меня?
— Именно это заставило меня наконец остановиться и все прекратить. Примерно двенадцать часов назад. Я обнаружил, что ты в моем списке.
— Что-о-о?!
— Я поймал себя на мысли: «Если он перейдет мне дорогу, он умрет». Эта мысль положила конец всему.
— Господи, надеюсь, что так!
— Я подумал: «Постой, он ведь не имеет никакого отношения ко всей этой дурацкой комедии. Не он раскрутил эту сумасшедшую карусель. Это твой лучший товарищ, твой закадычный друг, твой старый приятель. Он — все, что у тебя осталось в жизни». Это был переломный момент. Первый шаг к выздоровлению,
Рой повернул голову и посмотрел на меня. Его пристальный взгляд словно вопрошал: «Достоин ли я наказания? Причинишь ли ты мне боль за ту боль, которую я причинял? Остались ли мы друзьями? Что заставило меня сделать все то, что я сделал? Нужно ли заявить в полицию? И кто заявит? Надо ли меня наказывать? Разве сумасшедшие должны расплачиваться за свои поступки? Не было ли все это сплошным безумием? Безумные декорации, безумные реплики, безумные актеры? Спектакль окончен? Или он только начинается? Что нам теперь делать: смеяться или плакать? Над чем?»
Его лицо, казалось, говорило: «Очень скоро встанет солнце, оба города очнутся от сна, один живее другого. О да, мертвые так и останутся мертвыми, а живые будут повторять заученные фразы, те же, что и вчера. Позволить им говорить? Или мы должны вместе переписать их реплики? Если я изваяю Смерть, которая несется вскачь, то, когда она откроет рот, будут ли в ее устах твои слова?»
Что?..
Рой молча ждал.
— Ты и вправду снова со мной? — спросил я.
Я перевел дыхание и продолжил:
— Ты и вправду снова стал Роем Холдстромом, и останешься таким, и всегда будешь моим другом и никем иным, отныне и навсегда? Рой?
Рой опустил голову. И наконец протянул мне руку. Я схватился за нее так, словно мог сорваться и упасть вниз, на улицы Парижа, в лапы чудовища.
Мы крепко обнялись.
Свободной рукой Рой содрал с себя остатки маски. Он скатал в кулаке вязкую субстанцию — содранный воск, пудру, шрам из серо-зеленой глазури — и швырнул все это с высоты собора. Мы не слышали звука падения. Зато снизу раздался удивленный возглас:
— Черт побери! Эй!
Мы посмотрели вниз.
Это оказался Крамли, простой селянин на паперти собора Парижской Богоматери.
— У меня закончился бензин! — крикнул он. — Я все ездил и ездил вокруг квартала. И вдруг — нет бензина. Что, черт подери, там у вас происходит? — прокричал он, ладонью прикрывая глаза от солнца.
Арбутнота похоронили через два дня.
Или, точнее, перезахоронили. Точнее даже, положили в могилу, после того как несколько друзей церкви, не знавшие, кого, почему и зачем они несут, перетащили его туда перед рассветом.
Отец Келли отслужил похоронную службу по мертворожденному младенцу, безымянному и, следовательно, некрещеному.
Я присутствовал на отпевании вместе с Крамли, Констанцией, Генри, Фрицем и Мэгги. Рой стоял далеко позади нас.
— Зачем мы сюда пришли? — пробормотал
— Просто чтобы удостовериться, что он похоронен окончательно, — заметил Крамли.
— Чтобы дать прощение бедному сукину сыну, — тихо сказала Констанция.
— О, если бы только эти люди знали, что здесь происходило сегодня, — сказал я, — представляете, сколько народу пришло бы убедиться, что все наконец-то закончилось. Прощание с Наполеоном.
— Он не был Наполеоном, — сказала Констанция.
— Не был?
Я посмотрел вдаль, туда, где за оградой кладбища простирались города мира и где не было места ни для Кинг-Конга, хватающего лапами бипланы, ни для овеваемой пыльными бурями белой гробницы, в которой когда-то покоился Христос, ни для креста, где распята чья-то вера или чье-то будущее, ни для…
«Нет, — подумал я, — может быть, он был не Наполеоном, а Барнумом199, Ганди и Иисусом. Иродом, Эдисоном и Гриффитом. Муссолини, Чингисханом и Томом Миксом. Бертраном Расселом, Человеком, который мог творить чудеса,200 Человеком-невидимкой, Франкенштейном, Малюткой Тимом201 и Драку…»
Наверное, я сказал это вслух.
— Тише, — вполголоса проговорил Крамли.
И ворота склепа Арбутнота, где стояли цветы и лежало тело чудовища, с лязгом захлопнулись.
Я пошел проведать Мэнни Либера.
Он по-прежнему миниатюрной горгульей сидел на краешке своего стола. Я перевел взгляд с Мэнни на большое кресло за его спиной.
— Ну что ж, — сказал он. — «Цезарь и Христос» отснят. Мэгги как раз монтирует эту штуковину.
Кажется, ему хотелось пожать мне руку, но он не знал, как подойти. Тогда я обошел комнату кругом, собрал диванные подушки, как в старые добрые времена, сложил их одну на другую и уселся сверху.
Мэнни Либеру ничего не оставалось, как улыбнуться:
— Ты когда-нибудь перестанешь дурачиться?
— Если бы я не дурачился, ты давно съел бы меня живьем.
Я посмотрел на стену за его спиной.
— Проход закрыт?
Мэнни соскользнул со стола, подошел к зеркалу и снял его с крюков. Там, где раньше была дверь, оказалась свежеоштукатуренная и покрашенная стена.
— Даже не верится, что вот тут каждый день, год за годом, в комнату проникал монстр, — сказал я.
— Он не был монстром, — произнес Мэнни. — И он здесь руководил. Без него все бы давным-давно погибло. Он сошел с ума только в самом конце. Все остальное время он был Богом, который прячется за стеклом.
— Он не мог привыкнуть к тому, что люди на него пялятся?
— А ты привык бы? И что удивительного в том, что он прятался, а поздно ночью выходил из туннеля и сидел в этом кресле? Это не глупее и не умнее того, что показывается на киноэкранах по всему миру. В каждом захудалом городишке Европы люди начинают походить на нас, сумасшедших американцев, одеваться как мы, выглядеть как мы, разговаривать, танцевать как мы. Благодаря кино мы завоевали весь мир, но так глупы, что не замечаем этого. А раз так, то что, я спрашиваю, удивительного, если человек, вынужденный скрываться, имеет наклонности к творчеству?!