Клеопатра, или Неподражаемая
Шрифт:
Его больше нет здесь, ни для чего. Ни для любви, ни для войны. Чтобы защититься от врагов, которые сосредоточиваются на северной границе, у царицы остаются только ее флот и несколько сотен египетских солдат.
Все, на что она может надеяться, — это что парфяне не перейдут в наступление, что они, например, захотят для начала проглотить Иудею (тем более что уже захватили Иерусалим и депортировали тамошнего царя).
В довершение всего Антоний, едва показавшись в Сирии, покинул Восток. Сел на корабль и взял курс на Запад. Поехал на Родос, как ей сообщили, потом в Афины; а оттуда, вне всякого сомнения, направится в Италию.
Конец всем планам войны с парфянами.
Эта Фульвия, разыгрывая из себя мужчину и полководца, появляясь повсюду с мечом у пояса и отдавая истеричные приказания легионерам своего мужа, умудрилась каким-то чудом менее чем за три месяца вновь ввергнуть Италию в хаос. Доведенная до исступления тем, что хвори Октавиана все никак не уносят его в могилу, она пожелала натравить на него пехотинцев Антония и стала соответствующим образом настраивать народ. Но Октавиан, худосочная тварь, не собирался сдаваться, а окопался, как обычно, в надежном укрытии и ответил ей провокацией в своем стиле, одним из тех хитроумных оскорблений, за которые невозможно отомстить, не попавшись в ловушку: он вернул ей ее дочь, ту самую Клодию, которую Фульвия родила в первом браке и на которой Октавиан был вынужден жениться, чтобы гарантировать мир.
Развод обернулся позором для Клодии: за два года их совместной жизни Октавиан, чье увлечение девственницами было общеизвестно, ни разу к ней не притронулся. И, прежде чем ее выгнать, похвастался этим.
Как и следовало ожидать, Фульвия взъярилась; она собрала солдат Антония и бросила их в атаку на легионы Молокососа. Тот, понятное дело, ускользнул; военным сражениям он предпочитал другую тактику, которой владел в совершенстве, — войну слов — и непрестанно осыпал супругу Антония десятками маленьких отравленных стрел. Он сочинял убийственные эпиграммы и распространял их по всему Риму. Народ их охотно подхватывал; говорили, например, Фульвия воюет лишь потому, что Антоний ей изменил, у нее зуд в ягодицах и ей не терпится переспать с Октавианом, да только он, Октавиан, ее не хочет, как не захотел ее дочери: «Или ты меня поцелуешь, или будет война, заявила мне Фульвия. Но мне моя свобода дороже жизни! Так что, трубачи, играйте сигнал атаки!»
Фульвия не пожелала оправдываться, осталась во главе своих легионов, и именно ее трубачи первыми подали сигнал к бою. Октавиан, который по-прежнему впадал в нервозность при одной мысли о том, что ему, быть может, придется принять личное участие в сражении, выставил против нее своего лучшего стратега, Агриппу. Агриппе за несколько недель удалось кардинально изменить ситуацию: он запер сторонников Антония в крепости Перузия [97] ; и в то время как сам Антоний, не подозревая об этой драме, предавался в Александрии утехам «неподражаемой жизни», им пришлось выдержать одну из самых тяжелых осад за всю историю Италии. В феврале, отчаявшиеся и отощавшие, высохшие, как скелеты, они сдались.
97
Совр. Перуджа.
Тогда Октавиан выполз из своей норы и распорядился, чтобы их обезглавили; когда же раздались протесты против этой новой бойни — убийства не менее чем трех сотен римских аристократов, — он ответил, что их кровь будет принесена в жертву
Он снова увяз в паутине глупых амбиций, мелочных склок между Октавианом и Фульвией, внутрисемейных, домашних ссор, мизерных войн, в которых участвуют такие же мизерные полководцы — какая гадость… Куда девались великие мечты «неподражаемых»? И что теперь делать ей? Смеяться? Плакать?
Но от слез царица отказалась давным-давно, оставив их людям заурядным, тем, кто еще не понял, что удары судьбы следует встречать, как встречают врага: с высоко поднятой головой, бравируя своим презрением к опасности, с сухими глазами, выпрямив спину. Что касается ее смеха, то после отъезда Антония он утратил былую искренность, звонкость и стал каким-то скрипучим, желчным, отражающим нараставшую в ней злобу, — было ли то предчувствие небытия?
Однако сейчас ей нужно жить и произвести на свет новую жизнь. Во второй раз она станет матерью ребенка, лишенного отца, царицей без царя. Роды должны быть в октябре, а может, и раньше: она ощущает себя гораздо более грузной, чем тогда, когда носила своего первенца; и не припомнит, чтобы в тот раз ее живот рос так быстро, раздувался до таких размеров.
Что ж, остается ждать осени. Тяжелее всего будет летом; да и сейчас по ночам ее мучает бессонница, память о возлюбленном.
Ждать, глядя на море. В ее городе все, кто потерял надежду, обращают свой взгляд в ту сторону.
Вон парусник огибает остров Фарос, лавирует, чтобы не налететь на риф. И сразу забилось сердце: ведь как только море открылось для судоходства и волны стали улыбчивыми, словно стихи «Одиссеи», царица вновь разослала своих шпионов, чтобы они бороздили проливы и высаживались на архипелагах. От Родоса до Самоса, от Делоса до Эфеса и Афин, на Корфу, в Брундизии, Неаполе, Анции, Остии — повсюду они охотятся за новостями, вылавливают секреты; и теперь, один за другим, начинают возвращаться к ней.
Она живет в ритме их появлений, колеблется между отчаянием и надеждой. И, прочитав и перечитав очередное послание, выслушав вестника и заставив его повторить рассказ еще раз, неизменно задает одни и те же вопросы: что произошло в самое последнее время? И что делает Антоний в данный момент?
Не нужно, значит, позволять себе смотреть туда, куда сам собой обращается взгляд: на море. Лучше снова и снова обдумывать письма — терпеливо, не торопясь; и постепенно выстраивать из разрозненных кусочков мозаичную картину жизни отсутствующего.
Сначала, сообщают агенты Клеопатры, Антоний отправился в Афины: именно там назначила ему свидание Фульвия, вынужденная после своего поражения бежать из Италии. Но Фульвии даже не пришлось оправдываться в своих действиях: Антоний обрушил на нее такой взрыв негодования, на какой способен лишь разгневанный Юпитер, и она предпочла немедленно удалиться.
В первый раз Антонию хватило смелости, чтобы противостоять воле жены. Откуда же он мог почерпнуть для этого силы, если не из ночной «неподражаемой жизни» в Александрии? Он не попытался догнать Фульвию, а, как только она уехала, успокоился, обрел прежнее хладнокровие и направился в противоположную сторону — по своим делам.