Клодина в школе
Шрифт:
– Представляешь, старушка, – восклицает Анаис, – как он начал спрашивать у меня даты…
– Я сто раз запрещала вам говорить «старушка», – перебивает её мадемуазель.
– Представляешь, старушка, – шёпотом повторяет Анаис, – я еле успела открыть свою книжечку на ладони. Но самое поразительное, что он видел, честное слово, видел и промолчал.
– Враки! – выкрикивает, выпучив глаза, правдолюбивая Мари Белом. – Я там была и смотрела, он ничего не заметил. Он бы отобрал у тебя шпаргалку, отобрал же он складную линейку у девчонки из Вильнёва.
– Ишь разговорилась! Поди лучше расскажи Рубо, что в Собачьем Гроте полным-полно серной кислоты!
Мари опускает голову, краснеет и снова заливается слезами, вспомнив
– Анаис, вы просто змея! Если вы будете мучить подружек, я отправлю вас в другой вагон.
– Самое лучшее – в вагон для курильщиков, – заверяю я.
– А вас не спрашивают. Берите чемоданы, вещи, ну что стоите как рохли!
Сев в поезд, она уже не обращает на нас внимания, словно нас не существует в природе. Люс засыпает, положив голову мне на плечо. Сёстры Жобер поглощены созерцанием бегущих за окном полей, белого неба в барашках. Анаис грызёт ногти. Мари дремлет наедине со своим горем.
В Бреле, последней станции перед Монтиньи, мы начинаем суетиться – ведь через десять минут мы будем дома. Мадемуазель вынимает карманное зеркальце и проверяет, прямо ли сидит шляпка, достаточно ли живописно лежат её жёсткие рыжие волосы, проверяет яркий пурпур губ – вид у неё сосредоточенный, трепетный, чуть ли не безумный. Анаис щиплет себя за щёки в безрассудной надежде придать им розовый оттенок, я напяливаю свою обалденную огромную шляпу. Для кого мы так стараемся? Разумеется, не для Эме, нам-то она что… Значит, ни для кого – для служащих вокзала, водителя омнибуса папаши Ракалена, шестидесятилетнего пьяницы, для идиота, торгующего газетами, для собак на дороге.
Вот и ельник, леса Бель-Эр, общинные луга, товарная станция – наконец раздаётся визг тормозов. Мы соскакиваем на землю следом за мадемуазель, которая уже бежит к малышке Эме, от радости подпрыгивающей на перроне. Директриса так крепко сжимает её в своих объятиях, что хрупкая Эме, побагровев, хватает ртом воздух. Мы подбегаем к Эме и, как подобает скромным ученицам, здороваемся: «…асьте, ммзель, как аше зровье, ммзель?»
Погода хорошая, и спешить нам некуда – мы засовываем чемоданы в омнибус, а сами не спеша возвращаемся пешком по дороге, вьющейся между живых изгородей, за которыми цветут синие и винно-розовые полигалии и Ave Maria с белыми крестообразными цветочками. Рады-радёшеньки, что нас оставили в покое, что нам не надо ни повторять историю Франции, ни раскрашивать карты, мы носимся вокруг своих учительниц, которые идут рука об руку, нога в ногу. Сестру Эме чмокнула, потрепала по щеке и сказала: «Ну видишь, дурочка, всё хорошо». И теперь она никого не видит и не слышит, кроме директрисы.
Лишний раз испытав разочарование, бедняжка Люс цепляется за меня и следует за мной, словно тень, источая шёпотом насмешки и угрозы:
– Стоит, право же, напрягать мозги ради таких похвал! Хороши они обе, нечего сказать. Сестра виснет на руке мадемуазель Сержан, как корзина. Как только прохожих не стыдится – впрочем, их это не больно волнует.
Они и впрямь плевать хотят на прохожих.
Мы возвращаемся с триумфом! Все знают, откуда мы вернулись, и знают результаты экзаменов – мадемуазель заранее телеграфировала. Люди стоят у дверей и дружески нас приветствуют. Мари ещё больше сокрушается и втягивает голову в плечи.
Мы несколько дней не видели школы, и теперь по возвращении она кажется нам ещё лучше: красивая, как игрушка, вся вылизанная, белая – посередине мэрия, по бокам корпуса для мальчиков и девочек, просторный двор, в котором, к счастью, сохранились кедры, небольшие правильные клумбы во французском стиле, тяжёлые железные ворота – слишком тяжёлые и мрачные, – уборная с шестью кабинками, тремя для больших, тремя для маленьких (из трогательной стыдливости кабинки для
Ученицы встречают нас невероятным гвалтом: Эме на время отлучки доверила своих подопечных, как и старшеклассниц, убогой мадемуазель Гризе, и в результате классы закиданы бумажками, башмаками, огрызками яблок… Мадемуазель Сержан хмурит рыжие брови, и тут же воцаряется порядок, чьи-то руки услужливо подбирают огрызки, чьи-то ноги вытягиваются и вновь напяливают на себя разбросанные башмаки.
В животе у меня урчит от голода, и я отправляюсь завтракать, предвкушая встречу с Фаншеттой, садом, папой: беленькая Фаншетта жарится и худеет на солнце, она встречает меня пронзительным удивлённым мяуканьем; зелёный запущенный сад зарос травой, трава лезет, тянется вверх к солнцу, которое загораживают ей высокие деревья. А вот и папа, встречающий меня ласковым хлопком по плечу:
– Что с тобой случилось? Давно тебя не видел!
– Но папа, я сдавала экзамены.
– Какие экзамены?
Говорю вам, второго такого, как папа, нет. Я с готовностью пересказываю ему события последних дней, меж тем как он пощипывает рыжую с проседью бородищу. Вид у него довольный. Скрещивание слизняков явно принесло небывалые результаты.
Я позволяю себе четыре-пять дней отдохнуть, побродить по Матиньону, где опять встречаю свою сводную сестру Клер, на сей раз она заливается слезами: её возлюбленный покинул Монтиньи, даже не удосужившись её предупредить. Через неделю Клер обзаведётся новым ухажёром, который бросит её спустя три месяца; она недостаточно хитра, чтобы удержать парня, и недостаточно практична, чтобы женить его на себе; а так как она упрямо сохраняет благоразумие… подобное положение дел может затянуться.
А пока она пасёт своих двадцать пять баранов, немного похожая на пастушку из комической оперы, немного смешная в своей большой шляпе колоколом, которая сохраняет лицо от загара, а волосы – от выгорания (от солнца волосы желтеют, дорогая!), в синем с белым узором фартучке и с романом (красными буквами на белой обложке заглавие: «На празднике»), засунутым в корзину. (Это я дала Клер почитать Огюста Жермена, чтобы приобщить её к жизни взрослых! Увы! Будет, наверно, и моя вина во всех тех диких глупостях, которые она натворит.) Уверена, что она считает себя несчастной, в самом поэтическом смысле слова, печальной покинутой невестой, и, когда остаётся одна, ей нравится принимать ностальгические позы: «откидывать руки, как ненужное орудие» [12] или сидеть понурив голову, наполовину скрытую распущенными волосами. Пока она пересказывает мне скудные события последних четырёх дней вкупе со своими невзгодами, я забочусь о её овцах, посылая за ними собаку: «Приведи их, Лизетта! Приведи сюда!», – и раскатисто произношу «бррр… зараза!», чтобы отогнать их от овсов, – я к этому привыкла.
12
Искаженная цитата из Бодлера.
– …когда я узнала, каким поездом он уезжает, – вздыхает Клер, – я оставила овец на Лизетту и спустилась к шлагбауму. Я дождалась поезда, он шёл медленно, потому что там подъём. Я увидела его, замахала платком, послала ему воздушные поцелуи, думаю, он меня заметил. Послушай, точно не скажу, но, по-моему, глаза у него были красные. Может, его заставили вернуться родители. Может, он мне напишет…
Давай, давай, сочиняй, романтическая натура, надеяться не запрещено. Да и потом, вздумай я тебя разубеждать, ты всё равно не поверишь.