Клуб Ракалий
Шрифт:
— Ну, не знаю…
— Что он, собственно, сказал? — осведомился Филип. — Что на самом деле сказал Клэптон?
На этот счет у Дуга точных сведений не имелось.
— Цитату привести не могу, — ответил он. — Просто не нашел ее. Что-то такое насчет обращения Британии в одну из собственных колоний. Во всяком случае, Инека Пауэлла он упомянул. Тут я уверен. Сказал, что Пауэлл был прав и всем нам следовало бы прислушаться к его словам. Я написал об этом в статье.
— Наверное, пьян был?
— Ну и что? Какая разница?
Мистер Серкис наблюдал за Бенжаменом, медленно отошедшим от стола в угол комнаты, чтобы поднять с пола пластиковый пакет — квадрат со стороной в двенадцать дюймов, украшенный названием и адресом магазина «Циклоп Рекордз», который пользовался у старшеклассников «Кинг-Уильямс» особой популярностью. Книги и тетради Бенжамена помещались в него не без труда. Кейс был бы решением более практичным, однако кейс не излучал, как подозревал мистер Серкис, необходимой ауры будущего клевого музыканта. Потом Бенжамен помешкал в дверях, по-видимому желая попрощаться с коллегами и дожидаясь подходящего перебоя в их разговоре. К этому времени Дуг с Филипом уже перешли от недавней бестактности Эрика Клэптона к расизму вообще. Бирмингем, заявил Дут,
— Знаешь что? — резко ответил Филип. — Этот самый расизм обращается у тебя в манию. Пора уже сменить пластинку.
— А тебе пора сменить круг чтения, — сказал Дуг.
Бенжамен ушел.
Он еще питал остаточную нежность к Толкиену хоть и не перечитывал «Властелина колец» вот уж несколько лет. Бенжамен перешел на Конрада и Филдинга, приступил к борениям с «Улиссом». Но, как бы там ни было, «Хоббит» занимал среди привязанностей Бенжамена особое место, и хоть ему никогда не приходило в голову, что книга эта написана его земляком, теперь, после замечания Дуга, он увидел в этом особый смысл. В конце концов, по какой бы еще причине Бенжамен сохранил такое пристрастие к собственноручным иллюстрациям Толкиена, к изображающим Торбу-на-Круче и Хоббитанию прозрачным акварелям, которые после стольких отмеченных переменами во вкусах лет продолжали мягко светиться на стене его комнаты? Разумеется, по той, что в чем-то, присущем этим картинам, в скромных контурах их ландшафта, в безыскусности, с которой они вызывали в памяти слова «однажды в тиши утра, в те далекие времена, когда в мире было гораздо меньше шума и больше зелени», [19] он находил сентиментальные отзвуки пейзажей, среди которых вырос и сам. А если быть еще более точным, они напоминали Бенжамену место, лежащее всего в двух милях к югу от Лонг-бриджа: Ликки-Хиллз, где жили дедушка с бабушкой и куда он сегодня как раз и направлялся. И напоминали не просто потому, что мягкие скаты холмов и редкие, безмолвные, осенние прогалины этой полупасторальной тихой заводи заставляли его думать о Шире. Сами обитатели этих мест походили на хоббитов с их беззаботным равнодушием к широкому миру, неослабной уверенностью, что живут они наилучшей из возможных жизнью и в наилучшем из возможных мест. Бенжамен знал: Пол уже начинал относиться к этим их взглядам с пренебрежением, и, разумеется, не лишенным оснований. Однако сам Бенжамен вырос с ними, унаследовал их и не мог от них отказаться. Во всяком случае, полностью. Он любил дедушку с бабушкой именно за их нелепую, бессловесную веру в то, что Бог неким образом избрал их, оказал им особую услугу, поселив там, где все блага мира словно собрались в одном свято чтимом ими месте, — за эту веру, а не вопреки ей. Он и отвергал их веру, и одновременно черпал в ней силу.
19
Перевод Н. Рахмановой.
Когда он позвонил у двери, ему открыла бабушка, сказавшая «Привет, милый» и наградившая его ласковым, попахивающим камфорой поцелуем в щеку. Она, похоже, не удивилась его появлению, хоть Бенжамен о нем и не предупредил. «Пришел чайку попить?»
Правила хорошего тона требовали, чтобы он посидел какое-то время на диване, макая полезные для пищеварения печенья в кружку с жиденьким чаем и рассказывая бабушке о том, что случилось за последнюю неделю в «Кинг-Уильямс». Собственно, никакого труда ему это не составляло. Бабушка питала веселый, непринужденный интерес к его школьной жизни, умом обладала острым, а имена друзей Бенжамена помнила куда лучше, чем его родители. Бенжамену нравилось беседовать с ней, так же как нравилось разговаривать с дедом. Сейчас дед сгребал в саду, чтобы сжечь, первые опавшие листья и, скорее всего, уже придумывал дурацкую шуточку или кошмарный каламбур, который скоро, за чайным столом, повергнет его внука в трепет.
Однако Бенжамен, как ни любил он деда и бабушку, пришел не для того, чтобы повидаться с ними. Он пришел, чтобы воспользоваться их пианино, и потому при первой же возможности, пока дед еще возился в саду, а бабушка ушла на кухню, дабы заняться «пастушьей запеканкой», поспешил в гостевую спальню, к чемоданчику, в котором хранились два его ленточных магнитофона, а после спустился с ними вниз и начал обустраивать кустарную студию записи.
Последним его музыкальным замыслом, встиснувшимся между нерегулярной работой над романом и сочинением рассказов, стал цикл камерных пьес для гитары и фортепиано, получивший название «Морские пейзажи № 1–7». Источником вдохновения для них послужили и воспоминания о Скагене, и все продолжающееся, лишенное взаимности увлечение Сисили. Первые три Бенжамен уже записал и, раз за разом слушая их в последние несколько дней, думал, что различает в своих сочинениях зарождение новой зрелости, сдержанного, вдумчивого лиризма. Он стремился создать нечто простое, но звучное, строгое, но прочувствованное. Достойное, надеялся Бенжамен, противоядие от разного рода крайностей, против которых полагал себя восстающим, а именно нелепых симфонических претензий, присущих прогрессивным героям Филипа, с одной стороны, и неандертальской динамичности панка, о котором Дуг, только-только начавший открывать его для себя, воеторженно распространялся перед охваченными ужасом друзьями, — с другой. Торить свой, особый творческий путь, пролегающий не столько между двумя этими направлениями, сколько по некоторой одинокой, выбранной им самим голой пустоши, — это представлялось Бенжамену занятием утонченным, благородным и романтическим. Он был уверен, что и саму Сисили, если б она когда-нибудь услышала что-то из его сочинений (событие весьма и весьма маловероятное), музыка эта тронула бы и заинтриговала.
Однако
Впрочем, сегодня запись протекала гладко. «Морской пейзаж № 4» был горько-радостной композицией продолжительностью минуты в четыре, песенной по форме: гитара исполняла изменчивую, протяжную мелодию, мягко омываемую наплывающими и отступающими минорными аккордами фортепиано. После того как строфически-хоровая структура исчерпывала себя, музыка растекалась в неторопливой, тоскующей импровизации. Бенжамен сокрушался из-за того, что пьесы эти каждый раз получаются у него не такими авангардными, как хотелось бы, но все же верил, что они по-своему оригинальны. За ними стоял странный сплав влияний и современных классических композиторов, и экспериментальных английских рок-групп, в напряженный, эксцентричный звуковой мир которых когда-то пророчески ввел его Малкольм; однако Бенжамен лепил из этих веяний нечто совершенно самостоятельное. Настолько самостоятельное, что он знал: записи эти он никогда никому показывать не станет — даже Филипу, самому близкому из друзей, — и потому его не особенно заботило в этот вечер, что несколько нот он смазал, что в трех разных местах сбился с такта и что в самый конец лучшей из записей попало донесшееся из-за высокого окна мяуканье Желудя, бабушкиного кота. Проигрывая запись, Бенжамен отчетливо слышал этот мяв, однако счел его несущественным. Композиция была запечатлена, врезана во время — причем в варианте, который приближался к первоначальному замыслу. Прослушав ее несколько раз, он от нее устанет и двинется дальше. Эти пьесы, как уже понимал Бенжамен, были лишь ступеньками, началом пути к чему-то — к какому-то большому творению, либо музыкальному, либо литературному, либо киношному, либо сочетающему в себе и то, и другое, и третье, — творению, к которому он подходит все ближе, подходит медленно, но вдохновенно и неуклонно. К творению, которое обессмертит его чувство к Сисили и которое она, возможно, услышит, или прочтет, или увидит лет через десять-пятнадцать и вдруг поймет — по тому, как забьется ее сердце, — что создавалось оно для нее, предназначалось ей, что он, Бенжамен, намного превосходил — чего ей не хватило ума заметить — всех увивавшихся вокруг нее школьных оболтусов, превосходил чистотою сердца, одаренностью, жертвенностью. И в этот далекий день мысль обо всем, что она упустила, что потеряла, наконец-то в единый миг осенит ее, и Сисили заплачет — заплачет о своей глупости, о любви, которая могла соединить их.
Оно конечно, Бенжамену ничего не стоило просто взять и заговорить с Сисили, подойти к ней в очереди на автобусной остановке, попросить о свидании. Однако избранная им линия поведения представлялась ему более удовлетворительной.
Бабушка с дедушкой, сидевшие с ним этим вечером за столом, уплетая «пастушью запеканку», ничего не знали о неистовой, тайной страсти, испепелявшей юное сердце Бенжамена. Как и всегда, дедушка пребывал в настроении игривом и обращал каждую просьбу передать ему солонку, масленку или хлебницу в устрашающую словесную игру, которую Бенжамен старался по мере сил поддерживать. Ему так нравилась вся обстановка этих простых, оживленных трапез. Родительский дом казался в сравнении с ними холодным. Дома Бенжамену ненавистна была необходимость сидеть напротив Пола и наблюдать, как тот презрительно оглядывает еду и затем привередливо ковыряется в последнем творении матери. Ему ненавистно было, что все мысли отца заняты воспоминаниями — часы и часы спустя — о какой-то случившейся на работе унизительной стычке. И ненавистным было то, что Лоис больше нет с ними. Вот это и было худшим из всего. Ненавистным пуще всего остального.
3
«Крупное животное класса Мammalia», три буквы, начинается на «к», вторая «и».
Да ладно, сказал себе отец Филипа, уж это-то ты знать должен. Mammalia — это, ясен пень, млекопитающее. Три буквы, начинается на «к». Кот, что ли?
Хотя, вообще-то, «Маттаliа» стоит проверить.
— Милая, не дашь мне словарь?
Барбара протянула ему семейный словарь, «Ридерс Дайджест», не подняв взгляда и продолжая читать журнал. Вернее сказать, не журнал, а вложенное между его страницами письмо.
Ночной ветер бился в оконные стекла. Сэм вот уж третий год как собирался поставить двойные рамы, да все не собрался. Телевизор бормотал что-то, перебирая местные новости, оставленный без внимания, незамечаемый, с громкостью, увернутой почти до нуля.
«Когда я встретил тебя, на том родительском собрании, я ощутил то, что ощутил, надо думать, Джорнадо, впервые увидев „Менин“ Веласкеса, — подобие электрического трепета, о котором так проникновенно говорит Герберт Хауэллз, [20] передавая первые свои впечатления от „Фантазии на тему Таллиса“ Воан-Уильямса. [21] Я понимал, что передо мною — величие; не просто совершенное человеческое существо (совершенное в плане телесном и, осмелюсь вообразить, духовном тоже, квинтэссенция безупречности), но и — для того чтобы сказать это, не требуется так уж сильно напрягать воображение — совершенное произведение искусства, ибо ты, Барбара, шедевр, который я искал всю мою жизнь, мой и только мой opus magnus…» [22]
20
Герберт Хауэллз (1892–1983) — английский композитор.
21
Ралф Воан-Уильямс (1872–1958) — английский композитор.
22
Главное творение (лат.).