Клятва Тояна. Книга 1(Царская грамота)
Шрифт:
— Ци ти це, Мелася? — окликают неньку.
— Це я, — гордо отвечает отец. — Чому ни?
— А то хто ще? — поводит острым плечом мать, и темное морщинистое лицо ее вдруг светлеет и разглаживается. — Дав господь слизочки, дае и радисть. Ось подивитеся, людоньки: прийшов таки до нашей хатицы велик день. Колись и до вашей прийде. Далеби [135] кажу, що прийде.
— Спасиби на добрим слови, Мелася. Хай буде що буде. Сперш ви порадийте, а ми з вами.
И только Мотря Бодячиха губы сквасила:
135
Честное слово, ей-же-ей!.
— Не усяких панив лизнаеш без жупанив. Иш як вирядились, мов горобци [136]
— И що ты усе злостишься, Мотря? — не удержалась мать. — Отже причепа! Як той репьях… — сказала и язык прикусила, ведь покойный муж Мотри прозывался Бодяком, а бодяк — это всё, что произрастает чертополохом, лапушником, бусурманской травой, татарином и прочими репьями.
Ох как взвилась в ответ Мотря:
— Краще поганий репьях, ниж поганий язик! Ти сама злостишься, а на мене кажешь.
136
Воробьи.
— Ни ти!
— А ну цить, балакухи! — не дал им сцепиться по-настоящему татка. — Обое рябое! [137] Навищо висилля порушаете? Га?
Раньше, когда мотриного мужа не переехал еще чумацкий воз, доверху нагруженный солью, семья Павлуся Обросимы была Бодякам самой близкой и соседистой. Родители друг в друге души не чаяли, и дети росли при них дружным гамузом. В одной хате четыре дивчи, в другой столько же хлопченят. Вот и сговорились батьки одружить их, как только в возраст войдут. Но выросли дети и сделались чужими. Старший сын Мотри Бодячихи ушел от суеты мирской в монастырь Николы Пустынного. Средние из хворей не вылазят. Один грудью слабует — кашель его днем и ночью давит, аж синий весь. У другого костяк ни с того ни с сего кривиться стал, нога заволочилась, без подпорных палок и не ходок уже. Зато Трохим Бодячонок и обличьем пригож, и телом крепок, и выступкой гордовит. Да вот беда, не совсем при уме. Пока за ним мать доглядывает, цены ему нет — и на монастырском баштане [138] за троих управляется, и в хате всё сделает, и возле хаты. Но стоит матери куда-нито отлучиться, начинает куролесить: то цыпушек в Трубище перетопит, то крышу обдерет, чтобы воз починить, то соседского козла оседлает, будто коняку. Тот уже не раз одяг [139] на нем до мяса рвал, но Трохим все не унимается. Оттого и прозвали его Цапом. Козлом, значит. Хотя какой он Цап? — Не упрям, не зловреден, не вонюч. Со своими несчастными братьями лучше любой няньки управляется. Старшим поселянам всегда первый поклонится, на колкое слово обидою не ответит. О малятах и говорить нечего. Они к нему без спросу на спину лезут: покатай! Або просят: угости вкусненьким — баштанщик ведь. И он угощает. Но так, чтобы не заметил монастырский доглядчик. И только с Даренкой у Трохима всё невпопад. Увидит ее, закраснеется, как рак, и давай глупо бекать. Или убежит прочь, а потом выглядывает из-за плетня або из вишневого садочка и рожки пальцами делает. Ну цапеня и цапеня. Трохим-козленок.
137
В смысле: одна другой стоит.
138
Бахча.
139
Одежда.
Прошлым годом присватала его к Даренке Мотря Бодячиха: мол лучшего мужа ей вовек не сыскать. И поилец, и кормилец, и собою ладен — на каком еще монастырском хуторе сыщешь такого завидного жениха? Что до странностей его, то одружится — образумится. Вспомнила к слову покойного Бодяка — нехай ему земля пером! Посадит, бывало, дитят на колени и приговаривает: «Ось так парочка — Трохим и Одарочка». Или «Яки кони, такий виз, який йихав, таку й виз». Очень хотел Бодяк, чтобы Трохим и Дарька на одном возу по жизни ехали. У старших детей не вышло, так пусть хоть младшие батькову мечту исполнят.
Даренка исполнила бы — не чужой ведь ей Трохим-Цапеня, не противный, да и тетка Мотря всегда к ней добра была. Ну как отказать людям, с которыми давно сжилась? На них и без того беды одна за другой сыплются. С тех пор, как поховали Бодяка, осела, покосилась его хата, стала темной, неуютной, наполнилась гнилыми запахами. И моет ее тетка Мотря, и белит, и подправляет с помощью Трохима, и она все хилится и ветшает. Старики говорят: без молодой хозяйки совсем
Незадолго перед тем ходила Даренка в соседний хутор к родственнице. Возвращалась дальним путем — сперва через сосновый бор, потом через овражистую дубраву. Вдруг видит: в зарослях белой кашки и синей горлянки кто-то лежит. Руки крижем [140] раскинул и не шелохнется.
Испугалась Даренка, спряталась за двуствольную липу. Мало ли что? Вон под Желанью двух мертвых шляхтичей нашли, а у Глевахи едва живую дворку [141] из Василева. Ее оттуда проезжие паничи прихватили, увезли чертма куда, потешились и бросили в березовом леске. Нынче жизнь человека гроша ломаного не стоит. Паны лютуют хуже татар. За провинность могут хлопа на кол посадить, колесовать, глаза выколоть. Особенно ляхи. Хозяйничают на чужой батьковщине, не оглядываясь на Бога. Оттого и пускаются хлопы в бега, делают ответные расправы. А сколько развелось людишек, жадливых до чужого? Эти не смотрят, кто перед ними — лишь бы взять. Вот и вырастает из мести месть, из разбоя разбой, а из того и другого — кровь и злосердие. Не на их ли следы наткнулась Даренка? Ох, лишенько!
140
Крестом.
141
Дворовая девка.
Стоит она, ни жива, ни мертва, не знает, убежать или подойти. Вдруг слышит, где-то конь рядом пофыркивает. Глянула, а он на нее из тенистой зелени настороженным глазом косит. Сам серый, в яблоках, будто в солнечных пятнах. Морда вскинута. Опустить ее поводья мешают. Охлестнуло их на толстой сломанной ветке. Седоки своих коней так высоко не привязывают.
Бесшумно ступая, приблизилась Даренка к распластанному на траве чужаку. Так и есть: чумарка [142] у него на груди порвана, тело в кровавых ссадинах. Видать, не придержал коня в дубраве, опасная ветка его из седла и выкинула.
142
Род верхней мужской одежды с обрезной талией и оборками сзади.
Склонилась Даренка над бедолагой, и дрогнуло у нее сердце — какой он молодой, ясный, беспомощный. Почувствовала на щеке легкое дыхание, обрадовалась: жив, жив! Принесла из Трубищи родниковой воды, опрыснула с лица, он и встрепенулся. Очи открыл, голову приподнять силится. А под нею на траве — липкое красно-коричневое пятно. Стало быть, упал затылком на корни, торчащие из песчаной осыпи, его из сознанья и вышибло.
— Ти хто? — уперся в Даренку нетвердый блуждающий взгляд, и вдруг в нем будто небесные окошки открылись: — Ти хто?!
Да с таким радостным изумлением это сказано было, что Даренка смутилась.
— Хто, хто, — высвободила она из его спутанных волос стебелек с помятыми лепестками белой кашки, — Не боли голова, ось хто! — и показала ему квитку [143] .
— А я думал, люби-мене, [144] — он ухватил в горсть цветки синей горлянки, очень похожие на незабудку. Ухватить-то ухватил, а сорвать не может.
— Не об тим тебе думати треба. Ишь, болючий… — улыбнулась Даренка. — Жартун [145] , да?
143
Цветок.
144
Незабудка.
145
Шутник.
— Не жартун, а просто Баженка. А ти?
— Сам сказав: люби-мене. Отак и зови. А поки дай сюди свий нож. Глини накопаю.
— Навищо?
— Потим узнаешь.
Накопала она синей глины в дальнем приярке, затворила водицей да и замазала Баженке все его синяки и дряпины.
Удивился он такому целению, но перечить не стал. Лишь посмеялся над собой:
— Який я теперь черепяний! Коли не помру вид цей грязюки, то здужаю.
А Даренка ему:
— Заживе як на собаке!
И ведь зажило. Прискакал Баженка через неделю в ту же дубравку — на нем ни царапинки. Подает незабудку и просит: