Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Владимир Луговской. Конец 1930 – х

Я очень многому научилась у него. Живое, царапающее слово записных книжек и первых вариантов книги поэм «Середина века» поразило тем, что можно было увидеть развитие, движение как одного человека, так и всего писательского сообщества. Лакированный, зацензурированный и самозацензурированный литературный поток того времени резко контрастировал с горьким потоком жизни, которая открывалась в письмах и дневниках.

Здесь советский поэт всю жизнь то тайно, то явно пытался ухватить сачком своей поэзии – Время. Повторял его формулы, следил за его изменениями, собирал его следы и отпечатки, надеясь, что придут поколения, которым это понадобится.

Я подолгу смотрела на фотографии людей тридцатых. Они решительно отличались от других. Здесь становилось абсолютно очевидным, что ни на мужчинах, ни на женщинах не было ни одной новой вещи. Разве что военные гимнастерки смотрелись чистыми и свежими. На всех зимних и осенних снимках – люди в старой, перелицованной одежде, которую донашивали еще с дореволюционных пор, плохо пригнанной по фигуре, чаще всего с чужого плеча. Подобранная, найденная, перекупленная. А летом – сплошь вещи слепящего белого цвета; белые платья, белые штаны, белые кепки, белые бумазейные туфли, белые шляпки и белые косынки. Белый цвет говорил об отсутствии красок, отсутствии химической промышленности.

Мир фотоснимков отражал жесткое черно-белое содержание жизни. Он смутил путешествовавшего по СССР Андре Жида. Кому-то казалось, что это ангельская бесплотная белизна: худые, болезненные лица, отринувшие всё материальное, с истерическим напряжением пытающиеся заглянуть в будущее, которого нет и никогда не будет.

Судорожная борьба с мещанством, с бытом, с обывателем, с вещами – и у Маяковского, и у Олеши, и у Луговского. Наверное, быт наступал, подчинял. Ведь никогда Мандельштам, Ахматова, Цветаева не боролись с бытом. Им это было не нужно. Их он, видимо, не искушал. И, однако же, был в этом мучительном бегстве какой-то скрытый смысл – видимо, в ощущении глубинной опасности для духа человеческого, в приближении смерти духа, веяние которого они остро ощутили в период нэпа.

Люди донашивали не только вещи – они донашивали литературу и искусство начала века, философию и естественные науки. От прошлого оставались еще живые Андрей Белый и Михаил Булгаков, Макс Волошин и Всеволод Мейерхольд, но все живущие рядом прекрасно понимали, что они осколки, а не целое. Страх отстать от времени, оказаться на обочине. Время уходит. «Классики» и «неоклассики» погибают как растения. Волошин, Парнок, А. Белый не могут здесь жить.

Когда Сталин в начале тридцатых годов начал уничтожать кулаков, политкаторжан, НЭП, краеведов, филологов, биологов, натуралистов, старых большевиков – он как языческий бог хотел убить не только их самих, но и их время. Частично ему это удалось. Люди военного и послевоенного времени были абсолютно не похожи на людей, с которыми их разделяло всего лишь десятилетие. И даже кто выжил и перепрыгнул в следующее время, пытались забыть и стереть с себя налет тридцатых годов. От тридцатых годов оставались только тени.

В Москве можно до сих пор безошибочно узнать дома, где жили в тридцатые, – по обшарпанным дверям с облупленной масляной краской, по каменной паутине стен, по рассыпающимся оконным рамам, по заколоченным ржавым гвоздям, по отбитым ступенькам лестниц. Неровно пригнанные доски, наспех прикрывающие дыры в подъездах, какая-то кособокость и кривизна, идущие от неустроенности и нищеты. От остатков быта тридцатых годов тянет затхлостью, чего абсолютно не скажешь о мраморных лестницах и подоконниках, о тяжелых парадных дверях конца XIX – начала XX века. Их достаточно было протереть чистой тряпкой, и благородный вид дерева или мрамора возвращался мгновенно. Тридцатые годы словно хотели исчезнуть, испариться, превратиться в труху. Но главное в них – абсолютно шекспировские страсти и сюжеты, недооценные до конца литературой. В моей книге, посвященной тридцатым годам, было несколько таких историй, но они приходили снова и снова. Смысл в том, что они могли произойти только тогда. Одна из них была про Александра Афиногенова, автора нашумевшей перед войной пьесы «Машенька».

Талантливый молодой драматург Афиногенов был счастливым человеком: он был обласкан Горьким, с двадцати двух лет в партии, вместе с Киршоном и Авербахом руководил РАППом. Жена его была красавица американка, с ней он жил на даче в Переделкине, откуда ездил в Москву на собственной машине – их было тогда наперечет. Он был человеком очень искренним и наивным, в том числе и в творчестве.

Он написал пьесу «Страх» о том, что интеллигенция почему-то ужасно боится власти. Пьеса некоторое время шла с большим успехом; один из героев в 1931 году со сцены говорил: «Мы живем в эпоху великого страха». Под этими словами могли подписаться и Эрдман, и Булгаков. Но на самом деле Афиногенов просто не ведал, что творил.

Затем он написал пьесу «Ложь» о том, как низовые партчиновники скрывают от начальства правду и как вся система советского производства всё больше и больше строится на лжи. Сталин сидел и лично редактировал пьесу, а потом плюнул и запретил. Горький, которому Афиногенов был как сын, пожурил его в письме, сказав, что такую пьесу надо показывать на закрытых просмотрах, среди проверенного партийного состава. В августе 1936 года началась серия собраний, посвященных троцкистско-зиновьевскому процессу, и на собрании московских литераторов Афиногенов заявил, что он лично готов расстрелять Каменева, Зиновьева и других. Но ему отказали в такой высокой чести.

В начале 1937 года он с группой своих бывших товарищей уже сам обратился во врага. Посадили всех, с кем он возглавлял РАПП, его отовсюду выгнали, он сидел в Переделкине на даче и со дня на день ждал ареста. От него отвернулись все, соседи старались не подходить к нему, знакомые переходили улицу, когда видели его, бредущего в магазин. Но его почему-то не брали. Тогда он стал писать речь в надежде на то, что вдруг ему все-таки дадут выступить на собрании.

«Но что же произошло? А вот что. Взяли мирного человека, драматурга, ни о чем другом не помышлявшего, кроме желания написать еще несколько десятков хороших пьес на пользу стране и партии, – и сделали из этого человека помойку, посмешище, позор и поношение общества, вымазали его в самой смрадной грязи и выставили сохнуть на солнце, а проходившим мимо гражданам кричали: вот он, агент и бандит, смотрите, дети, на него, как он худ и бледен, как презирают все его.

И проходили граждане и презирали, и дети проходили и отворачивались, потому что вид налепленной на меня грязи был действительно ужасен: комки ее висели как струпья, и не было видно ни лица, ни глаз – один измазанный обрубок навоза…»

И еще. «За что меня смешали с грязью и спустили с лестницы? За что меня еще будут мотать и мучить, спрашивать и не верить, требовать правды, хотя большей правды, чем я уже сказал им, вообще нет в мире! За что всё это? Только за то, что я был несколько лет знаком с Ягодой, и считал это знакомство честью для себя, и равнялся по людям, которых видел там, и был совершенно уверен, что уж там, в доме Ягоды, не может быть никого, кто подвел бы политически или еще как-нибудь еще! …А кто, кто отказался бы от чести быть принятым у Ягоды? Фарисеи и лжецы все те, кто кричит теперь: распни! – кто смеется надо мной, моими искренними сомнениями и словами. …Неужели у нас можно судить человека и уничтожать его за то, что он не знал истинной сути комиссара внутренних дел, грозы всех чекистов, человека, который знал всё про всех? …Неужели за то, что я знал Авербаха, не зная его сущности, меня надо распинать и кричать мне, что я протаскивал свои пьесы, дрянные и пошлые?»

В дни, когда писались эти трагические строки, он продолжал смиренно жить на даче и читал Достоевского и Шекспира, размышлял о преходящести всех страстей. Неожиданно в его дневниках начинают появляться слова о том, как рад он этим гонениям, потому что наконец может мыслить, читать, обдумывать жизнь.

Почти каждый день к нему приходил Пастернак, сосед по даче. Они часами разговаривали, Афиногенов открывал для себя абсолютно иной мир: вне собраний, вне клеветы и сплетен – только творчество.

«Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. …Когда приходишь к нему – он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами, всё у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет – это странно для меня, который дня не может прожить без новостей… И будь он во дворце или на нарах камеры – все равно он будет занят…»

Проговорка про нары применительно к Пастернаку в его устах – не фигура речи: все понимали, что тот – несомненный кандидат на ближайший арест. Вдруг у него возникла шальная мысль – написать роман о Пастернаке.

Но судьба вовремя сделала новый вираж. В начале 1938 года ему вернули партийный билет, а затем восстановили в Союзе писателей. Всех его товарищей к тому времени уже расстреляли. В 1941 году с невероятным успехом прошла премьера его пьесы «Машенька», где главную роль сыграла Вера Марецкая. Началась война. 9 сентября 1941 года его назначили начальником Совинформбюро, а 29 октября он погиб в центре Москвы в здании ЦК на Старой площади от удара фашистской бомбы. Загадка судьбы в том, что его не арестовали, не расстреляли, а ему были подарены три-четыре года для постижения смысла собственной жизни, короткий миг успеха.

Пока писала про тридцатые годы, фоном все время стучала мысль.

Если на протяжении какого-то времени творится зло, разрушительное для человечества, – оно непременно отзовется на последующей жизни людей. Придут поколения, лишенные сил и вдохновения, апатично и равнодушно взирающие на всё вокруг. Их души будут выжжены, они устанут еще задолго до своего рождения. Так сегодня век двадцатый тенью ложится на двадцать первый.

Непрожитая жизнь расстрелянных, замученных и убитых не могла исчезнуть. Их время, скорее всего, беззвучно течет рядом с нами. Спасение последующих поколений в том, чтобы услышать и увидеть эти жизни, дать каждой загубленной душе, позволить напрасно погибшему человеку возродиться уже в нашем времени.

Пространство – категория нравственная. Не случайно так долго выбиралось место для монастырей и церквей, так вслушивались и вчувствовались мастера в шепот данного места, пытаясь узнать, что там происходило задолго до их времени.

Мне кажется, что есть невидимая карта, где пересекается непрожитое время и несозданное пространство тех, кто так легко был выброшен из жизни только потому, что родился в темное время. Я вглядываюсь и вглядываюсь в эту карту, которая все равно станет зримой для всех, и чувствую бесконечную вину и невыразимую жалость.

Какое я, собственно, имею отношение к тому, что до меня воевали, убивали, лгали, ломали человеческую природу? Почему я должна отвечать за ужасный двадцатый век? Но разве в этом дело? Незаметно рядом возникают странные существа с мертвым сердцем, холодным взглядом. Они что-то вещают со страниц газет, из телевизора и радио, выполняют какие-то поручения, что-то возглавляют.

Время, взошедшее на костях, длится и длится.

Встреча с эльфом

Чем дальше, тем больше рукопись наполнялась всё новыми документами, редкими фотографиями того времени; я находила дома, где жили мои герои.

Я хотела, чтобы и другие почувствовали такое же перемещение через нору времени, как и я. Но не было такого издательства, которое воплотило бы мой замысел. И тут появился он.

Это было на вечере памяти детского поэта Берестова, где я должна была рассказать немного про его жизнь в Ташкенте, о том, как он с друзьями жил там почти лицейской жизнью, обучаясь у Надежды Мандельштам английскому языку, навещая на балахане Ахматову, учась рисовать у Татьяны Луговской. Я сидела и ждала своей очереди достаточно нервно, потому что выступали друзья и современники и потому мое положение на этом вечере казалось несколько сомнительным.

Он сидел неподалеку со своей женой – пожилой сказочный эльф, которого я сразу же узнала. Для меня он был абсолютно отдельным существом, легендарным, известным. Я даже не знала, давно ли читала его книги стихов, а может, не читала, а просто слышала. Казалось, что он жил во все литературные эпохи, всех знал, со всеми дружил, все его любили, он всех любил. Его присутствие не удивляло. Когда он вышел на сцену, то есть его вывела жена, потому что он был почти слепой, он с невероятным жаром рассказал о любимом друге, потом с огромным энтузиазмом без слуха и голоса пропел песню Берестова «Жить-жить-любить», затем, отфыркиваясь, сел на свое место. Тут вызвали меня. Конечно, в его присутствии говорить было трудно, но все-таки я рассказала о Ташкенте, об атмосфере военного времени, о настроении эвакуированных писателей, о том, как Берестов из голодного мальчика-вундеркинда был превращен Чуковским, А. Толстым, Ахматовой в писателя широчайшего кругозора.

Когда я закончила говорить и села, то боковым зрением увидела, что сказочный эльф двигается через несколько кресел ко мне. Он нащупал мою руку, как настоящий слепой, и представился: «Я Коржавин». Я тихо ответила: «Я знаю».

Вместе с женой они позвали меня в гости в квартиру, где они остановились в Москве. Им тогда удавалось приезжать из Бостона на месяц-два в году.

Разговор почти сразу зашел о тридцатых годах, о книгах – его и моей. Мы говорили, перескакивая с одного на другое, не останавливаясь ни на минуту. С момента нашего знакомства я испытала абсолютную уверенность, что он – часть жизни, часть сюжета этой книги. Он и вел себя ровно так же: по-деловому потребовал рукопись. Я удивилась, как он будет ее читать – он же почти ничего не видит. На что он ответил, что чуть-чуть сбоку еще видит и уверен, что мою книгу ему надо прочесть. И слепой сказочный эльф прочел ее за несколько дней. Оказалось, что его волновало, мучило ровно то же самое, что и меня. Он публиковал в то время огромные мемуары о кровавой эпохе, читал мне свои стихи о Сталине, которые считал позорными, в них были поразительные слова: «Там, но открытый всем, однако, / Встал воплотивший жесткий век / Суровый жесткий человек, / Не понимавший Пастернака».

Он все время рассказывал истории о страхе. О Луговском. Как он пришел к Луговскому в семинар, и тот принял его за подосланного провокатора, потому что Эмка Мандель (Наум Коржавин) говорил всё, что ему приходило в голову. Луговской от него избавился. Он говорил, что и сам то боялся, то нет. Но если тебе к голове приставляют пистолет, то ты подымаешь руки, но постоянно жить с поднятыми руками невозможно, а получать от этого удовольствие – просто извращение.

Рассказывал, как пришел к Ахматовой и попросил ее послушать стихи Чухонцева, которые ему очень нравились. Но она сказала, что не будет встречаться с двумя сразу, так как под следствием можно из двух свидетелей выбить на нее показания. Разговор шел в шестидесятые годы. Пастернака любил до обожания, как и все в этом поколении, но, когда пришел к нему, разговора не вышло – Пастернак показался ему похожим на избалованного вундеркинда.

Мою рукопись он принял и сразу стал думать, что можно с ней сделать. Но главное – он написал к ней послесловие. Так его сказочное присутствие отпечаталось в моей жизни и в этой книге.

Марию Иосифовну веселила история про Коржавина; она его немного знала по цветаевской конференции, которая в девяностые годы проходила в Америке. Они были там с Анной Саакянц, он привязался к ней, звонил через день, говорил, говорил, а потом начисто пропал.

– И с тобой так будет, поэты непостоянны, – иронично добавила она.

Так и случилось. Было плотное трехлетнее существование, звонки каждую неделю, разговоры, разговоры, споры, стихи, опять споры. И потом обрыв… Сначала я растерялась, а потом поняла, что он пришел и ушел ровно тогда, когда это было нужно. То, что он, сделав для меня всё, что только можно, исчез, скорее всего, было по правилам сказочного мира, из которого он вынырнул мне навстречу.

После всего

Когда рукопись была готова, Мария Иосифовна сказала, что увидела во сне, как держит в руках мою новую книгу, на обложке которой выведено: «Узел». Слово было живым и пульсировало красновато-оранжевым цветом. Но я еще не придумала своего названия. «Узлом» называлось кооперативное издательство, выпускавшее тонкие голубые поэтические книжки с гравюрой Фаворского; я написала о нем небольшую книжицу, рассказала, как оно в двадцать шестом году объединило абсолютно разнородных поэтов. Мне казалось, что если это название прозвучит снова, это будет навязчивым. Но Мария Иосифовна была непреклонна.

– Заглавие выражает смысл того, что происходило с людьми, они были связаны узлом, а затем… ты же сама пишешь, что случилось потом.

Она прочитала целую лекцию о том, что должно быть на обложке книги. Лучше, если это будет одно или два ярких слова, которые попадают в цель, звенят в воздухе, застревают в сознании. Удивительнее всего, что к слову «узел» стали подтягиваться другие слова.

В своем дневнике Сергей Дурылин написал, что с течением времени узел отношений превращался то в петлю, а то и в удавку. Это стало эпиграфом книги.

Но каждый выплеск энергии, каждое усилие давалось ей всё с большим трудом.

– Представляешь, мне осталось всего шесть лет до ста. Машке – сто лет!

И она смеялась звонким смехом.

Наши встречи становились более редкими. Сил у нее было меньше и меньше, и она берегла их для того, чтобы разобрать свой архив по папочкам и сопроводить целыми простынями – рассказами, какая бумажка что означает. По сути, она писала огромный комментарий к жизни Тарасенкова и своей. Записывала за ней соседка, которая смиренно приходила к ней почти каждый вечер и с огромным рвением и аккуратным почерком писала под ее диктовку. Они с сестрой жили в квартире напротив и относились к Марии Иосифовне с невероятным почтением, каждый день справлялись о здоровье, приносили что-нибудь вкусное. Мария Иосифовна бурно отказывалась, но они потихоньку оставляли тарелку с едой на кухне.

Записи простой и доброй соседки, сделанные круглым детским почерком, как я потом поняла, делались и для меня тоже. Мария Иосифовна раскладывала фрагменты жизни по разноцветным папочкам. Была папка с юностью Тарасенкова, когда он писал бодрые статьи в РАППе, таскал с толкучки новые сборники стихов и впервые позвонил своему поэтическому кумиру – Пастернаку: он писал про него заметку в литературную энциклопедию.

Вот папка про Твардовского, которого Тарасенков вытаскивал в Москву из Смоленска в тот момент, когда его прорабатывали на собраниях и клеймили подкулачником. А вот папки с его «правильными» статьями о Заболоцком, Мандельштаме, Пастернаке и других. Вот он карабкается всё выше и становится заместителем главного редактора журнала «Знамя». А вот и тридцатые годы! Тут всё больше выписки с писательских собраний.

Она погружалась на глубину времени – это было слышно по ее голосу: он становился тусклым, безнадежным, исполненным вековой усталостью. Она снова говорила, что хочет закончить «с Тарасенковым» и, наконец, если не написать, то хоть надиктовать о себе.

– Понимаешь, для писателя быть слепым – нестерпимо. Я должна видеть, как слово цепляется за слово, как они все вместе лежат на бумаге. Только так возникает текст. Но я слепая. Я упустила время.

Мы говорили о природе страха. О том, сколько раз их поколение умирало на войне. Как в Таллинском порту Тарасенков выходил на корабле из ада под ураганным огнем своих и чужих, как кричало море, до краев наполненное погибающими людьми, как умирал он от голода в блокаде, как работал фронтовым корреспондентом на Ладоге. Почему они столько вынесли на войне, спасали товарищей, шли на прорыв и в разведку, а спустя несколько лет на собраниях отрекались от друзей, отказывались от самих себя.

Популярные книги

Авиатор: назад в СССР 12

Дорин Михаил
12. Покоряя небо
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Авиатор: назад в СССР 12

Довлатов. Сонный лекарь 2

Голд Джон
2. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь 2

Вечный Данж. Трилогия

Матисов Павел
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
6.77
рейтинг книги
Вечный Данж. Трилогия

Долгие дороги сказок (авторский сборник)

Сапегин Александр Павлович
Дороги сказок
Фантастика:
фэнтези
9.52
рейтинг книги
Долгие дороги сказок (авторский сборник)

Лорд Системы 3

Токсик Саша
3. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 3

Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Огненная Любовь
Вторая невеста Драконьего Лорда
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.60
рейтинг книги
Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Романов. Том 1 и Том 2

Кощеев Владимир
1. Романов
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Романов. Том 1 и Том 2

Золушка вне правил

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.83
рейтинг книги
Золушка вне правил

Луч света в темном царстве

Вяч Павел
2. Порог Хирург
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
6.00
рейтинг книги
Луч света в темном царстве

Сонный лекарь 4

Голд Джон
4. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сонный лекарь 4

Идеальный мир для Лекаря 2

Сапфир Олег
2. Лекарь
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 2

Последняя Арена 3

Греков Сергей
3. Последняя Арена
Фантастика:
постапокалипсис
рпг
5.20
рейтинг книги
Последняя Арена 3

Меняя маски

Метельский Николай Александрович
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
9.22
рейтинг книги
Меняя маски

Смертник из рода Валевских. Книга 4

Маханенко Василий Михайлович
4. Смертник из рода Валевских
Фантастика:
фэнтези
рпг
аниме
6.00
рейтинг книги
Смертник из рода Валевских. Книга 4