Ключи к полуночи
Шрифт:
Они путешествовали по широким улицам, по обеим сторонам которых располагались обширные поместья и большие особняки. Их ежемесячные встречи всегда проходили по такой же программе. Автомобиль легче мог быть проверен на наличие электронных подслушивающих устройств и очищен от них, нежели комната в любом здании. Более того, движущийся автомобиль с умелым и наблюдательным шофером был почти защищен от направленного микрофона, даже если таковой будет нацелен на них из передвижного центра.
Конечно, маловероятно, что Ансон Петерсон станет когда-либо мишенью для электронной
Пока они выезжали из города, толстяк говорил, посасывая леденец:
— Если бы я достаточно не знал обо всем этом, то подумал бы, что это вы подстроили избрание того человека из Белого Дома. Ну и дурак же он. Такой неумеха. Кажется, он определенно намерен вознестись, так вы без особого труда скинете его вниз за эти три года.
— Я здесь не для того, чтобы разговаривать о политике, — оборвал его Шелгрин. — Могу я посмотреть донесение?
— Дорогой Том, с тех пор как мы стали работать вместе, нам следует пытаться делать все, что от нас зависит, чтобы оставаться друзьями.
— Донесение?
— Быть, по крайней мере, хотя бы дружелюбными — это не требует много времени или сил.
— Донесение.
Толстяк вздохнул.
— Как хотите.
Шелгрин протянул руку для папки с донесением, но Петерсон даже не шевельнулся, чтобы что-нибудь ему дать.
Вместо этого толстяк произнес:
— В этом месяце ничего нет в письменной форме.
Сенатор недоверчиво уставился на него.
— Что? Что вы сказали?
— В этом месяце устное донесение.
— Смешно. Невозможно!
Петерсон с хрустом разгрыз и проглотил остатки леденца. Когда он снова заговорил, из его рта вырвался тягуче-ромовый запах.
— Нет, дорогой Том. Это правда. Видите ли...
— Черт побери, эти донесения касаются моей дочери! — резко произнес Шелгрин. — Моей дочери. Не вашей. И не чьей-либо еще. — Он боролся со своей яростью, пытаясь не дать ей вырваться наружу, потому что, если он это позволит, толстяк будет иметь преимущество. А это было недопустимо. — Эти донесения — личное, Ансон, — произнес сенатор, тщательно выговаривая каждое слово. — Крайне личное.
Петерсон улыбнулся.
— Дорогой Том, вы ведь прекрасно знаете, что они читаются, по крайней мере дюжиной других людей. А скорее всего двумя дюжинами, даже несмотря на то, что на них гриф "совершенно секретно". Перед тем, как отдать их вам, я читаю их. В течение всех этих лет я читал их каждый месяц.
— Да, но затем я всегда получаю их тоже. Я получаю их, чтобы прочитать самому. Это важно. Вы не знаете, как это важно. А вы даете мне устный отчет о том, что она делала. Так вы вдруг превращаетесь в толкователя. Хуже. В человека, который вмешивается в чужие дела. И донесение становится не таким уж личным. И не таким уж частным
На протяжении всей этой отповеди голос сенатора неизменно повышался, у него появилась шумная одышка. Петерсон произнес:
— Полегче, парень. Полегче, дорогой Том.
Шелгрин понимал, что все звучит неразумно, но это глубоко запало ему в душу. Его контакт с Лизой — теперь Джоанной — был минимальным и всегда через третьи руки — этакий мостик с движением только в одну сторону, построенный из хлипких листков бумаги. За более чем десятилетие между ним и его дочерью не было ни одного живого слова. Поэтому-то он так ревниво отстаивал те несколько минут чтения первого числа каждого месяца.
— В тот день, на Ямайке, когда мы все это устроили, — говорил Шелгрин, — вы пообещали мне, что будете давать донесения о ее успехах. Я не был готов к тому, что буду полностью отрезан от нее. Я хотел знать, что она делала. Мы договорились, что донесения будут в письменной форме. И они всегда были такими. Четыре страницы, пять, иногда шесть или семь. Всегда в письменной форме. Вы вручали мне донесение, и я читал его при свете фонарика в этом чертовом едущем автомобиле. Затем я отдавал его вам обратно, и вы уничтожали его. Вот как у нас заведено, Петерсон. Вот так всегда это проходило. Так мы договаривались. Я не одобряю никаких изменений. Я просто не позволю такое!
— Успокойтесь, дорогой Том.
— Не называйте меня так!
— Не надо кричать.
— У вас, по крайней мере, есть фотографии?
— О, да. Несколько фотографий. Очень интересных.
— Позвольте мне посмотреть.
— Они требуют кое-каких разъяснений.
— Каких разъяснений? Это фотографии моей дочери. Я знаю, кто она. Я... — Вдруг он остановился. От жуткого страха слова застряли в горле. Он закрыл глаза. Во рту было сухо. — Она... с ней что-нибудь случилось... мертва?
— Ну, нет, — сказал Петерсон. — Нет, нет. Ничего такого, дорогой Том.
— Это действительно так?
— Конечно. Если бы было иначе, я не стал бы придерживать такие новости, ни за что на свете.
Это заверение вернуло гнев обратно. Шелгрин открыл глаза и сухо произнес:
— Тогда что же все это значит?
— Сначала я дам вам немного времени остыть, — сказал Петерсон.
— Я не нуждаюсь в этом!
— Если бы вы могли слышать себя, дорогой Том, вы не сказали бы этого.
Шофер замедлил "Мерседес", свернул налево в узкий переулок и снова нажал на газ. Казалось, он не понимал или совсем не интересовался тем, что происходит на заднем сиденье.
Наконец, Петерсон достал свой дипломат, стоявший около него со стороны дверцы, положил его на колени, открыл и вытащил папку, в какой обычно были фотографии Лизы.
Шелгрин потянулся за ней.
Но Петерсон не собирался отдавать папку. Он сказал:
— В этот раз донесение устное, потому что оно слишком сложное и важное, чтобы его можно было изложить на бумаге. Я не изменил процедуру без вашего разрешения, дорогой Том. Мне пришлось так сделать только сегодня, всего один раз, потому что это особый случай. Своего рода кризис.