Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
Шрифт:
Петровская заняла эту демонстративно антибеловскую позицию, очевидно желая поддержать своего мецената Толстого в его публичном конфликте с Белым. Она даже усмотрела в Толстом нечто подлинное (правда, с оговоркой «как будто»: «Приходило на память даже, как будто, что-то совсем подлинное, повитое элегическими воспоминаниями о прошлом, когда на председательское место усаживался Н. М. Минский в соседстве с З. Венгеровой, а Алексей Толстой, весь новый и пленительно прежний, читал свои рассказы» (Петровская 1924). События конца 1921 года, то есть читка Толстого в берлинском Доме искусств, напомнили ей нечто «совсем подлинное», то есть ту пору, когда она была участницей символистской «бури и натиска», это они «повиты элегическими воспоминаниями». Петровская наполняла письма своей итальянской подруге дифирамбами Толстому, вроде следующего: «Я его люблю тоже больше всех: в нем заложены всякие чудесные возможности» (Петровская 1992: 101).
«Аэлита», как почувствовала Петровская, до некоторой степени вписывается в символистскую струю.
К 15-летию литературной деятельности Толстого Петровская опубликовала большую статью о писателе, которая почему-то обойдена нашими исследователями. Статья начинается личными воспоминаниями Петровской о дебюте Толстого и постепенно переходит в разбор его произведений. «Формула писательской личности А. Толстого, — писала Петровская, — определилась сразу и одним только словом: художник. Чистый, кристаллизованный художник, связанный с предшествующими литературными школами лишь благородной культурной преемственностью, но самобытный в методах творчества» (Там же).
Толстой и антропософы
Толстой пытался здесь оседлать волну тогдашних теоантропософских увлечений. Посредующим членом сравнения современного Запада и умирающего Марса он сделал легенду о гибели Атлантиды, якобы прародины марсианской элиты. Эта идея лежала на поверхности — всякий, кто читал или просто слыхал о Шпенглере, неминуемо сталкивался с этой параллелью.
Атлантида находилась в центре внимания символистов. Брюсов, изучавший в университете египтологию, с юности интересовался проблемой Атлантиды: в 1917 году в обзорном сочинении «Учители учителей» в горьковской «Летописи» он суммировал существовавшие на тот момент научные представления. Теософская традиция считала Атлантиду источником тайной мудрости. А. Р. Минцлова связывала с Атлантидой розенкрейцерскую традицию (Обатнин 2000: 90–92). Волошин писал, что картина Бакста «Древний ужас» описывает гибель Атлантиды (Волошин 1909: 48). Вячеслав Иванов считал, что гибель Атлантиды оставила следы в глубинных уровнях сознания (Обатнин 2000: 129–130).
Сочное, насыщенное изложение мифа об Атлантиде в рассказах Аэлиты у Толстого изобилует художественными находками: даже смена исторических формаций в рассказе Аэлиты получает живую и волнующую силу и убедительность (Ронен 2010: там же). Что же читал Толстой для своей Атлантиды?
Теософская литература была частью символистской культуры, в которой вырос Толстой. Он вряд ли читал «Тайную доктрину» Е. П. Блаватской целиком, во-первых, потому что в ней 2000 страниц, во-вторых, потому что она вышла полностью по-русски только в 1937 году в Риге. Но в этом не было никакой необходимости. Переводы, а чаще — пересказы и автопересказы ее писаний, написанных в оригинале по-английски, заполняли журнал «Вестник теософии», начавший выходить в 1908 году, а также издавались в России в виде отдельных брошюр. В России в 1910-х годах появились и переводы сочинений Штейнера, печатные и рукописные. Переписывались и передавались из рук в руки его лекции. Тынянов не зря полагал, что для «Аэлиты» Толстой воспользовался популярными брошюрами. По сути, по-русски, кроме первых книжек Блаватской, ничего и не было — остальное были брошюры, журнальные статьи и самиздат для посвященных. Возможным источником информации мог быть и «журнал нового типа» — то есть дайджест — «Бюллетени литературы и жизни», издаваемый с 1911 года отцом Наталии Васильевны Василием Афанасьевичем Крандиевским (1861–1928), большим любителем всяческой отреченной духовности, одно время близким горьковскому кругу, а потом тяготевшим к московским религиозно-философским кругам (особенно к Е. Н. Трубецкому). В журнале он уделял почетное место популяризации оккультных сочинений.
В поиске информации Толстому вполне могла помочь жена Наталия Крандиевская, увлекавшаяся теософией с 1912 года, когда она слушала в Петербурге лекции Петра Успенского. (В 1950-х годах в книжном шкафу ее еще были книжки мусагетовского журнала «Труды и дни» за 1915 год, оставшиеся от первого года жизни с Толстым в Москве.)
Но, скорее всего, первым популяризатором теософской традиции для Толстого был все же Максимилиан Волошин, который, став в 1905 году масоном, увлекся Блаватской, прочел гору литературы по оккультизму, конспектировал Штейнера и т. д. Волошин превратил тайные доктрины
— Мы пришли читать книгу Джянов.
— Но у меня только выписки из статьи Макса.
Толковал и читал выписки и стихотворения (Толстой 1908: л. 14).
По мнению неверующего Белкина, Волошин также не вполне серьезно разделял теософские верования: «Не верю. Вон Макс[,]когда говорил о книге Джянов[,] у него в глазах веселые огоньки бегали (наблюдение его жены)» (Там же: л. 15). Толстой прожил в атмосфере волошинских разговоров петербургскую зиму 1908/09 года и несколько длинных коктебельских сезонов — весну и лето 1909-го, весну 1911-го, весну и лето 1912-го, весну и лето 1914-го. В Коктебеле он мог листать теософскую литературу, в обилии имевшуюся у Волошина, который ее сам переводил.
И все же с теософией Толстому крупно не повезло. Разыскивая в Берлине в конце 1908 года по просьбе Волошина М. Сабашникову, Толстой попал на лекцию Штейнера: «Мне велели протискаться и сесть за печкой. Сел. Синие стены, спокойные лица углубленные и голос. Ничего не понимаю. И было так два часа». Однако Штейнера он разглядел и розенкрейцерские символы отметил: «Один раз я увидел лицо его: черные глаза горящие, стиснутый рот и две морщины на смуглых щеках, худой, в черном, около алые розы, на стене распятие…» (Переписка-1: 135 и сл.).
Плохо зная немецкий, он ничего не понял — достаточно обычная ситуация с русскими антропософами (Фон Майдель: 214–239) и по той же причине постеснялся знакомиться со Штейнером, как предлагала Сабашникова. Тогда же, в Берлине, он встретился с Белым, рассказывавшим ему об антропософии. Но Толстой слушал его без малейшей подготовки и оконфузился при попытке воспроизвести на «башне» у Иванова что-то из услышанного. Мы знаем о его фиаско из анекдота, который кто-то рассказал Волошину, а тот пересказал его Эренбургу: «После этого на “башне” зашел разговор о Блаватской, о Штейнере. Толстому захотелось показать, что он тоже не профан, и вдруг он выпалил: “Мне в Берлине говорили, будто теперь египтяне перевоплощаются…” Все засмеялись, а Толстой похолодел от ужаса» (Эренбург 1982: 83–84). Сам Толстой об этом написал Волошину так: «Алексей Михайлович [Ремизов] ругает меня каждый день за оккультизм. И Вячеславу Ив. я такую штуку ляпнул, что тот рукой закрыл, и чуть не упал под стол. И попало же мне от Алекс. Михайловича» (Переписка-1: 150).
Из всего этого ясно, что в конце 1908 — начале 1909 года Толстой живо потянулся к оккультизму, непонятному и интересному, которым жили друзья вокруг него, и эта тяга легла в основу его строившейся тогда художественной личности (Чулков 1930: 38–39): в письмах к отчиму 1908–1909 годов он спорит с позитивистским пониманием человека (Переписка-1: 134), а в письме к И. Ф. Анненскому (критиковавшему его, как понятно из контекста, за мистицизм) заявляет: «К мистикам причислить себя не могу, к реалистам не хочу, но есть бессознательное, что стоит на грани между ними, берет реальный образ и окрашивает его не мистическим, избави Бог, отношением, а тем, чему имени не знаю» (Переписка-1: 154). Конечно, это те самые слои психики, к которым искали доступ и символистское искусство, и теософия, и юнгианская психология. (Забегая вперед, скажем, что на этом именно пути Толстому продвинуться удалось.)
Получив тогда на «башне» болезненный щелчок, он решил впредь быть осторожнее. Такое ощущение, что теперь, в Берлине, его прорвало. Как будто бы он всю жизнь только и ждал этой возможности — популяризировать теософскую легенду об Атлантиде — и именно в приключенческом романе!
Но как раз так и было. Впервые тема Атлантиды возникает в самом начале его парижского ученичества. Волошин пока еще не появился, они познакомятся только летом 1908 года. Всю зиму и весну этого года Толстой посещает кружок Гумилева, несмотря на жесткую критику в свой адрес, сохраняет невозмутимость и дружелюбие, близко сходится с Гумилевым, разделяет многие его увлечения — в частности, увлечение архаикой. Именно Гумилев был первым мистиком и оккультистом, повлиявшим на Толстого до Волошина. Для Гумилева это были приключения. Толстой вспоминал в своем некрологическом очерке о нем: