Книга 2
Шрифт:
Потом были другие разы, были и другие, совсем девчонки. Их заволакивали в тир насильно, они отдавались из-за боязни и потом плакали, и Кольке было их жалко.
Когда стал он постарше, появились у него женщины и на несколько дней и дольше, был у него даже роман с администраторшей кинотеатра, где он работал. Администраторша была старше его лет на десять, крашеная яркая такая блондинка. Николаю она казалась самым верхом совершенства красоты и, когда она оставила его, презрев ради какого-то циркача, гонщика по вертикальной стене, он чуть было с собой не кончил, Колька. А он мог.
Эти и другие истории вспоминались и мелькали в глазах его, когда отдыхал в бараке на нарах в старом непереоборудованном лагере под Карагандой. Эти и другие, но чаще всего всплывало перед ним красивое Тамаркино лицо, всегда загорелое, как в тот год, после лета, когда у них все случилось. Он и подумать никогда не мог, что будет вспоминать и тосковать о ней, даже рассмеялся бы если бы кто-то предсказал подобное. Но у всех его друзей и недругов вокруг были свои, которые, как все друзья и подруги надеялись, ждали их дома. Была это всеобщая и тоскливая необходимость верить в это - самое, пожалуй, главное во всей этой пародии - на жизнь, на труд, на отдых, на суд.
И глубокое Колькино подсознание - само выбросило на поверхность прекрасный Тамаркин образ и предьявляло его каждую ночь усталому Колькиному мозгу, как визитную карточку, как ордер на арест, как очко - 678-8. И Колька свыкся и смирился с образом этим назойливым и даже не мог больше без него, и если б кто-нибудь теперь посмеялся бы над этими сантиментами, Колька бы прибил его в ту же минуту. И лежал он с зарытыми глазами и стонал от тоски и бессилия. Но ни разу не написал даже, ни разу не просил никого ничего передавать, хотя все, кто освобождался раньше, предлагали свои услуги.
– Давай, Коллега, письмо отвезу, - Кольку уважали в лагере за неугомонность и веселье, - чего мучаешься? Писем не ждешь и не получаешь! Помрешь так!
– Ничего, - ответил он, - приеду - разберемся.
– Писем он и вправду не получал и даже сестрам запретил настрого писать, а дружки и не знали, где он, да и Тамара тоже.
А сейчас сидит он в ее доме и не спрашивает у отца ее, из самолюбия, что-ли, ничего о ней. Пьет с ним, с Максимом Григорьевичем, да перекидывается не значащими ничего фразами и напевает:
– Что вы там пьете? Мы почти не пьем.
Здесь снег да снег при солнечной погоде!
Ребята, напишите обо всем,
А то здесь ничего не происходит,
– пел Николай тихим севшим голосом, почти речитативом, напевая нехитрую мелодию:
– Мне очень не хватает вас,
Хочу увидеть милые мне рожи,
Как там Тамарка, с кем она сейчас?
Одна? Тогда пускай напишет тоже.
– Колька нарочно Тамарка, вместо положенного - Надюха.
– Страшней быть может только страшный суд,
Письмо мне будет уцелевшей нитью.
Его, быть может, мне не отдадут,
но, все равно, ребята, напишите.
– закончил Колька просительно и отчаянно, с закрытыми глазами и повибрировал грифом, чтобы продлить звук,
– Ты откуда эту песню знаешь?
– спросила она, когда он открыл глаза и взглянул на нее.
– Это ребята привезли. Какой-то парень есть, Александр Кулешов называется. В лагере бесконвойные большие деньги платили за пленки. Они все заигранные по 100 раз, мы вечерами слова разбирали и переписывали. Все без ума ходят от песен, а начальство во время шмонов, обысков то есть, листочки отбирало. Он вроде где-то сидит, Кулешов этот, или даже убили его. Хотя не знаю. Много про него болтают. Мне человек десять разные истории рассказывали. Но, наверное, все врут. А тебе понравилось?
– Понравилось, - тихо сказала Тамара, - спой Коленька еще, попросила она.
– Потом!
– он снова приблизился к ней, отложив гитару, и попросил: - ты, может, все же поцелуешь меня, Том? !
Она не ответила. Тогда Колька сделал то, что и должен был в подобном случае сделать - отворил он балконную дверь, перекинулся одним махом через перила и погрозил, что разомкнет пальцы, если она его сей же момент не поцелует в губы страстно и долго, в губы. Попросил он так, чтобы что-нибудь сказать и разрядить, что ли, обстановку, вовсе не расчитывая, что просьбу его удовлетворят. Но, неожиданно для него и для себя, Тамара подошла к нему, висящему на перилах, и поцеловала так, как он требовал, долго и горячо, может быть и не страстно, но горячо.
Мгновенно как-то промелькнуло в ее голове: "Вот я ему так и отомщу - Сашке. Вот так". А он уже поднимал руки, снова тело свое перекинул на балкон, и начал целовать ее сам, как голодный пес набрасывается на еду, как человек, которому долго держали зажатыми нос и рот, а потом дали воздуху, хватает его жадно, как...
– Запри дверь, - сказала Тамара.
– Псих! Придут ведь сейчас.
Он поднял ее на руки, боясь оставить даже на миг, с ношей своей драгоценной подошел к двери и запер. Так же тихо понес ее к дивану.
– Не сюда, - сказала она, - в мою комнату.
Она слышала, как колотится и рвется из-под ребер его сердце, как воздух выходит из груди его и дует ей в лицо. И она обняла его и притянула к себе, а он бормотал, как безумный - Томка! Томка!
– И закрывал губы ее телом, дышал ее запахом, ею всей и проваливался куда-то в густую горячую черноту, на дне которой было блаженство и исполнение всех желаний, плавал в обнимку в терпком и пахучем вареве, называемом наслаждение.
И не помнил он ничего, что случилось, потому что сознание бросило его в эти минуты. Очнулся только услышав:
– А теперь, Коля, правда - уходи и никогда больше не возвращайся. Слышишь? Я прошу тебя, если любишь. Сейчас мне надо одной побыть. Не думай, что из-за тебя. Просто одной.
– Не уйду я никуда, Тамара! И вернусь обязательно! И ни с кем тебя делить не буду. Ты же знаешь, что Колька Коллега держит мертвой хваткой. Не вырвешься!
Вырвусь, Коля! Я сейчас сильная, потому что мне очень плохо!
– Кто-нибудь обидел?
– Убью!
– Ну вот, убью! Другого нечего и ждать от тебя. И если б знал ты кого убивать собираешься?