Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
Шрифт:
А что такое поэт? Настоящий, я имею в виду?
Поэт — человек, живущий поэзией и ничем иным.
Поэт — это состояние сродни безумию. Состояние, сравнимое с алкогольным опьянением. Поэзия для него, поэта, — основной питательный продукт, вроде селедки, хлеба, водки и огурцов. Настоящий поэт, в моем представлении, это человек, бормочущий постоянно что-то себе под нос, внутренне проговаривающий стихотворные строчки, гармонизирующий речь, балансирующий на волнах ритма и все такое. Идеальный поэт был Хлебников, сумасшедший. Кроме всего прочего, поэт, настоящий поэт, — существо, совершенно невыносимое в быту.
Если
И такая хренотень — каждый день, как писал когда-то Корней Чуковский.
Конечно, я немного утрирую, но суть передаю верно. Прашкевич стал поэтом довольно рано. Сам он, правда, путается в вопросе о датах начала своей стихотворческой деятельности. Впрочем, и в причинах тоже. То у него эта причина в состоянии перманентной влюбленности: «Само собой, рекою текли стихи. Правда, они почему-то не доходили до сознания тех девочек, которым посвящались. Все равно, в прекрасном, благоухающем провинциальном болоте было сладко обнаружить некую таинственную гармонию слов, пока еще диковатую, но гармонию...» (см. «Беседу первую»). То в начитанности (что, согласитесь, противоречит вышеприведенной цитате): «Стихи в “Теории прогресса” мои... В пятом классе я уже знал Сологуба и Брюсова...» (из той же первой «Беседы»). Или вот, отрывок из повести «Черные альпинисты», из того места, где молодой герой обнаруживает в комнате у знакомых набитый книгами шкаф: «Стихов я тогда читал мало. Ну, классика, конечно. “Мороз, Красный нос”, про конька-горбунка, естественно... Но в книге, вынутой мной из шкафа, стихи оказались какие-то не такие.
Цельною льдиной из дымности вынут
ставший с неделю звездный поток.
Клуб конькобежцев вверху опрокинут:
чокается со звонкою ночью каток...
Точно. Над нашим катком, залитым дядей Гришей Зоболевым, с нашей помощью, конечно, такая же дымность стояла. И фонарь. И звезды. И коньки будто чокаются со льдом. Непонятно, но безумно похоже.
Я перелистнул несколько страниц.
Все жили в сушь и впроголодь,
в борьбе ожесточась,
и никого не трогало,
что чудо жизни — с час...
Ну, об этом не мне рассказывать.
Я хотел закрыть книгу, но почему-то не закрыл.
Он незабвенен тем еще,
что пылью припухал,
что ветер лускал семечки,
сорил по лопухам.
Что незнакомой мальвою
вел, как слепца, меня,
чтоб я тебя вымаливал
у каждого плетня!
Как это?.. Стихи, и вдруг такое — плетень, пыль, сушь, впроголодь, лопухи, семечки лускают... Никого
В эссе «Мой “Новый мир”» («Новый мир», №1, 2010) Прашкевич пишет о потрясении, которое произвела на него, тогдашнего тайгинского восьмиклассника, книга А. Селивановского «В литературных боях» (М.: Московский рабочий, 1930): «Разумеется, я ничем не отличался от других читателей. Мне все было интересно. С одинаковым рвением я поглощал романы Н. Вирты и В. Шишкова, повести Ф. Гладкова и Алексея Толстого, рассказы Ванды Василевской и поэмы Павла Антокольского, хотя некий привкус безвкусия, скажем так, уже отталкивал, уже мучил меня, заставлял выбирать книги по каким-то пока не очень ясным признакам. Так было до восьмого класса, когда в руки мне случайно попала книга советского критика А. Селивановского (работавшего в свое время и в “Новом мире”) “В литературных боях”.
Потрясение, вызванное книгой А. Селивановского, осталось на всю жизнь. А Селивановский всего лишь цитировал стихи, которые звучали странно, непохоже на то, что нам давали в школьной программе, и эти чудесные, ни на что не похожие строки, которые тут же запоминались, и их хотелось повторять и повторять, Селивановский нещадно громил, называя декадентскими, упадническими, недоступными для простого человека. “С коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца”. Хорошо это или плохо? Я мучительно искал определенности, хотя, вообще-то, двойственность в Тайге мало кого смущала.
Улялаев був такiй — выверчено вiко,
Дiрца в подбородке тай в ухi серга —
Зроду не бачено такого чоловiка,
Як той батько Улялаев Серга…
Я вчитывался. Я холодел от восторга и непонимания. Ну да, бандит. Ну да, борец за неправое дело. Селивановский это хорошо объяснил. И с девками у батьки не все хорошо получалось. Но почему, почему, почему так легко запоминались именно эти стихи, а не патриотические опусы из школьных хрестоматий?
И вновь, прорезав плотные туманы,
На теплые архейские моря,
Где отбивают тяжкий пульс вулканы,
Льет бледный свет пустынная заря…
А тут что упаднического?
И что такое вообще упадничество?
Почему рабочий и колхозник не могут, как утверждал Селивановский, понять такие стихи? Дмитрий Мережковский, Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Анна Ахматова, Михаил Зенкевич, Владимир Нарбут, Андрей Белый, Осип Мандельштам, Федор Сологуб, Зинаида Гиппиус, Илья Сельвинский впервые предстали передо мной в замечательной книге А. Селивановского. “Мы когда империи, помните, бабахали…” В мире сразу появились новые звуки, запахи, цвета».
Все перемешалось в доме памяти у поэта Прашкевича — даты, причины, следствия, Селивановский, Пастернак. Но нам, читателям, согласитесь, в общем-то и не важно, что именно довело Прашкевича до состояния поэтического безумия. Нам важен конечный продукт брожения, закваска пусть интересует матерых литературоведов вроде Аркаши Руха. А на период, описанный в романе Прашкевича «Теория прогресса», продукт брожения был крепости портвейна «три семерки».
В дебрях лесов, средь ущелий скалистых,