Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
Шрифт:
С этим автором вообще сложно. Когда Измайлова спросили, какие три книги он возьмет с собой на необитаемый остров, писатель ответил так: «Мой роман “Судьба референта”». Три экземпляра». Критик Виктор Леонидович Топоров, узнав об этом, в обычной своей злобной манере прореагировал следующей тирадой: «Ну да, понятно, первый экземпляр для того, чтобы было что почитать, когда идешь по большой нужде, второй — чтобы при этом от мух отмахиваться, а третий — понятно...».
Не единым числом написанного жив человек пишущий.
Вон, какой-нибудь литератор М. напишет
Другой напишет тонкую повестушку о путешествии российского алкоголика на электричке из Москвы в Петушки и застрянет в литературе прочно.
Нули в литературе тоже нужны, я понимаю. Для тех же самых нулей читателей. Но жизнь писательская не такая уж длинная, не длиннее жизни любого человека на земле, а для некоторых даже короче.
Это когда ты молод, тебе кажется, что все впереди, все успеешь, времени еще много. А когда тебе перевалило за пятьдесят, понимаешь, что впереди у тебя лет двадцать, от силы тридцать, и то, если здоровье не подведет.
Так на хрена, спрашивается, тебе, писатель, нужна вся эта многотомная харитономахия?
Хотя, черт его знает, искушений в жизни всякого человека много, а в жизни писательской и подавно.
За подвиги Харитона платят. За путешествие российского алкоголика платит в основном алкоголем благодарный собутыльник-читатель.
Самое главное мужество для писателя — не обращать внимания на молчание публики и на равнодушие близких. С этим справляется не каждый. Это как плывешь в пустоте и не видишь по сторонам света. Или как работа крота — роешь, роешь бесконечный подземный ход, а в награду получаешь редких червяков и личинок.
В самом деле, страшное испытание — когда нет отклика на то, что ты делаешь. Даже в кругу семьи, даже в кругу приятелей, и от этого — чувство брошенности, ненужности твоего труда.
Или вот — вышла у тебя книга, а всякий писатель знает, что бывает у него на душе, если выходит книга: праздник, веселье сердечное, хочется орать во все горло: ай да я, ай да сукин сын! Даришь ее тому, даришь ее другому, надписи сочиняешь позаковыристее, и хоть бы какая падла потом сказала: да, неплохо, действительно сукин сын. Что-то иногда говорят люди со стороны, те же, с кем хочется поделиться радостью, пока она не остыла, — от них ни звука, мертвая тишина.
Такое бывает часто.
Все это нужно преодолеть.
Если победило отчаяние, значит, ты не настоящий писатель.
Надо верить, что получится, и — получится. Потому что в писательстве, хоть и говорят про него, что оно суть тайна, не существует никакой тайны. Ты пишешь, и у тебя либо получается, либо не получается.
И еще надо уметь сравнивать, то есть уметь читать.
Эту тривиальную мысль вбивал в головы нерадивых семинаристов просветленный гуру Прашкевич в Дубултах в 1990 году. Про других не знаю, но во мне этот гвоздь остался.
От себя добавлю, что писатель читающий не делит книги на хорошие и плохие. Любая прочитанная книга вынуждает чесать затылок.
Хорошая: а я так могу?
Плохая: не я один так пишу.
Или: оказывается, существуют такие, кто пишет
Но: писать плохо, значит, не уважать себя; есть литературные образцы, глядя на которые просто стыдно писать плохо. Даже за хорошие деньги. Писать плохо — это писать никак. Не выделяясь из общей массы. Юрий Коваль говорил: писать надо так, будто пишешь для маленького Пушкина. Он имел в виду книги детские, но чем собственно хорошая детская книга отличается от хорошей взрослой? Корректируем цитату и получаем: писать надо так, как будто пишешь для Пушкина.
Вообще, мне кажется, что писатели, пишущие никак, не читают никого, кроме себя. Вот один мой знакомый писатель говорит: пойду летом в отпуск, уеду на дачу, наберу с собой книг и буду читать. Ни фига! Не прочитает он ничего. Будет дрязгаться в своем огороде, а вечером перед сном откроет томик со своим именем на обложке, чтобы снились легкие сны, и перечтет, например, такое: «Из какой-то комнаты выскочила какая-то девушка» (цитата подлинная).
Или другой писатель, условно назову его Y, чтобы, опять же, не нагадил в ботинок: «Постоянно перечитываю себя и всякий раз нахожу что-то новое, открываю новые грани собственного таланта».
Очень важное, по-моему, замечание, напрямую касающееся писательства, сделано Осипом Мандельштамом в следующих хрестоматийных строчках:
Достигается потом и опытом
Безотчетного неба игра.
Пот и опыт. Есть пот, нет опыта. И, наоборот, — мало пота, но много опыта.
Тоже два писательских типа. Вернее, две писательские трагедии.
Ни разу не ошибившись сердцем, ни разу не погрузившись в пьянство от стыда, отчаяния и тоски, не уйдя, хотя бы временно, из семьи, не оставив брошенными детей и не мучаясь от этого своего предательства, — разве можно верить писателю, не испытавшему ничего подобного. Дай бог каждому, конечно, жить спокойно и счастливо, но спокойно живут лишь мертвые, если то, как они живут, можно называть жизнью. Да и счастье очень верткая птица, не всегда ее удержишь в руках.
Опыт книжный тоже, понятно, опыт, тоже пища для любого писателя. Можно, начитавшись Стругацких, проходить всю жизнь в их одёжке и иметь многочисленных почитателей. Лично я таким писателям лишь сочувствую, хотя, с другой стороны, и предполагаю, что своими рассуждениями об опыте уподобляю себя известному литератору, язвившему по поводу Пушкина и его поэмы «Полтава»: невозможно де, не нюхавши пороха, изобразить реалистическую картину.
Но книжный опыт, не подкрепленный жизнью, — как кораблик, сделанный из коры: умеет плавать, но, единственно, — в луже.
Правда, жизнь расплачивается с писателем довольно жестоко. Она становится для писателя не смыслом, а лишь объектом. Это удивительное открытие я сделал сам, поймав себя однажды на мысли: жизнь меня интересует в первую очередь как писательский материал. Например, если раньше я посещал писательские собрания исключительно ради того, чтобы по завершении посидеть с друзьями-писателями за рюмкой водки, то теперь я выхватываю из этих посиделок лишь те моменты, которые могут мне пригодиться как материал для будущих книг.