Книга песчинок. Фантастическая проза Латинской Америки
Шрифт:
Я уже уходил, когда у бассейна показался густобровый черноволосый юноша. Через минуту в одном из окон я заметил настороженно выглядывающее лицо Мореля. Вскоре он спустился по лестнице. Я был близко и все слышал.
— Я не хотел говорить при людях. Но мне нужно кое о чем рассказать вам и еще нескольким, самым близким.
— Рассказывайте.
— Не здесь,— сказал Морель, подозрительно глядя по сторонам.— Когда все разойдутся, останьтесь.
— Но я буду совсем сонный.
— Тем лучше. И чем позже, тем лучше. Но, главное, будьте благоразумны. Я не хочу, чтобы женщины узнали.
Он поспешно удалился. Перед тем как войти в здание, остановился и взглянул назад. Юноша начал подниматься вслед за ним, но Морель знаками остановил его. Засунув руки в карманы и насвистывая какой-то примитивный мотивчик, он стал прохаживаться взад и вперед.
Я попытался разобраться в том, что видел, но что-то мешало. На душе было тревожно.
Прошло минут пятнадцать.
На верху лестницы появился седобородый толстяк, которого я еще не успел упомянуть в своем сообщении. Постояв немного, глядя вдаль, он спустился и остановился перед музеем, взволнованно озираясь.
Вернулся Морель. Разговор их был недолгим. Мне удалось расслышать только:
— ...а если я скажу, что ваши слова и поступки все это время фиксировались?
— Мне все равно.
Я подумал, уж не обнаружен ли мой дневник. В любом случае надо быть настороже. Противиться усталости и не терять бдительности. Не дать застать себя врасплох.
Морель ушел, оставив толстяка в нерешительности. Затем появился вновь вместе с Алеком — юношей восточного типа: черные волосы, зеленые глаза. Все трое удалились.
Показались мужчины и слуги, выносившие плетеные кресла и ставившие их в тени большого, но засохшего хлебного дерева (несколько подобных экземпляров, правда не столь могучих, я видел в одной старой усадьбе в ЛосТекесе). Дамы расселись в кресла, мужчины устроились вокруг, полулежа на траве. Все это напомнило мне родину.
Фостин спустилась к камням. Я просто болен от любви к этой женщине (любви к тому же нелепой, ведь мы ни разу не заговорили). На ней был теннисный костюм; голова повязана темно-лиловым платком. Я представил, как буду вспоминать эти платки, когда Фостин уедет.
Мне ужасно захотелось помочь ей нести сумочку и плед. Я следил издали: вот она положила сумочку на камень, расстелила плед, застыла, глядя на вечереющее небо и море, словно сообщая им свою безмятежность.
Рушилась последняя возможность быть счастливым с Фостин. Я мог бы пасть перед ней на колени, поведать о своем чувстве, о своей жизни. Но я не сделал этого. Мне показалось, что это будет неуместно. Конечно, женщины привыкли выслушивать признания и комплименты. Но было бы лучше, если бы ситуация разрешилась сама собой. Незнакомец, рассказывающий нам свою жизнь, ни с того ни с сего признающийся, что был осужден на пожизненное заключение и бежал из тюрьмы и что в нас — единственный смысл его существования, неизбежно вызовет подозрения. Любой заподозрит тут попытку шантажа с целью всучить «доподлинное» перо Боливара (1783— 1830) или бутылку с парусником внутри. Был и другой вариант: сесть рядом и, глядя на море, тоном простодушного, мечтательного сумасшедшего заговорить о двух солнцах, о нашей общей любви к закатам; выдержать
Она встала. Я задыхался от волнения, словно Фостин могла услышать мои мысли, словно я ненароком оскорбил ее. Она направилась к расположенному метрах в пяти камню, где оставила сумочку, из которой высовывался краешек книги. Затем вернулась на место и, открыв книгу, положила на раскрытую страницу ладонь и снова устремила взгляд полуприкрытых глаз в сумеречную даль.
Нижнее из солнц закатилось. Фостин встала... я бросился за ней, упал на колени и выкрикнул:
— Фостин, я люблю вас.
Поступить так заставила меня мысль о том, что, быть может, лучшим союзником мне будет вдохновенная импровизация, которую уж никак не заподозришь в неискренности. Какое впечатление я произвел — не знаю. Меня спугнули чьи-то шаги, чья-то большая тень. Я спрятался за пальмой. Дыхание было таким громким и прерывистым, что я едва мог расслышать разговор.
Морель настаивал, что им нужно объясниться.
— Хорошо, пойдемте в музей,— ответила Фостин (это я услышал совершенно отчетливо).
Они заспорили. Морель возражал:
— Я хотел воспользоваться случаем... здесь, где нас никто не видит...
Еще до меня долетело: «будь настороже», «ты не похожа на других женщин», «держать себя в руках».
Могу заверить, что Фостин упорно отказывалась остаться. Морелю пришлось уступить:
— Сегодня ночью, когда все разойдутся, прошу тебя, останься.
Они пошли через пальмовую рощу к музею. Морель говорил не умолкая и размахивал руками. В какой-то момент ему удалось взять Фостин под руку. Дальше они шли молча.
Увидев, как они вошли в музей, я подумал, что надо бы позаботиться о еде, чтобы потом всю ночь посвятить наблюдениям.
«Чай для двоих» и «Валенсия» не смолкали почти до самого утра. Несмотря на свою решимость, я почти ничего не съел. Глядеть на беззаботно танцующих людей, а самому в это время жевать клейкие листья, отдающие землей корни и похожие на тугие клубки толстых ниток луковицы оказалось выше моих сил, и я отважился войти в музей, чтобы раздобыть там хлеба и какойнибудь человеческой еды.
Ровно в полночь я проник в музей через склад угля. В столовой и кладовой была прислуга. Я решил спрятаться и подождать, пока все не улягутся. Быть может, мне удастся услышать, о чем же Морель собирался рассказать Фостин, густобровому юноше, здоровяку и черноволосому зеленоглазому Алеку. Потом я стащу что-нибудь поесть и попытаюсь незаметно выбраться.
На самом деле я не придавал большого значения тому, что собирался сообщить Морель. Мысль о корабле, готовом к отплытию, о том, что я могу так легко и навсегда потерять Фостин, заставляла сжиматься сердце.