Книга с множеством окон и дверей
Шрифт:
И потому еще, что, как сказал маркиз де Сад, правда по другому поводу: «Все же — все это только приближение к тому, что хотелось бы делать на самом деле».
КАРМАННЫЙ ЗАПАД
Будучи киевлянином, Степаненко закончил два художественных вуза: во Львове и в Москве. Зачем он это сделал?
Львов — без сомнения, дань иллюзиям, которую отдало первое вполне мирное поколение, неожиданно выросшее в стране, целиком построенной на принципах войны. У которого так и не обсохло на губах молоко мирного сосуществования. Оно на самом деле как бы не видело окопов, которыми по всем направлениям была разрыта страна.
Оно было легко на подъем в этой стране паспортов.
У
В малой стране была своя Прибалтика — и это у Киева — Львов, у Львова — Ужгород.
Было малое «передвижничество» в неверном направлении.
В начале 70-х целый выводок молодых киевских художников, обольстившись декорациями, приехал учиться во Львов. Впрочем, это мог быть любой другой город, потому что жизнь в этой полузадушенной стране все равно мало походила на акварельную практику.
Очень скоро они это поняли.
Степаненко из тех художников, которые рано сделали свой выбор, и выбор, в отличие от многих, был сделан им сознательно. Этот путь я назвал бы художественным неповиновением.
Избегая лобовых столкновений, он ограничился рисованием на полях жизни. Собственным, киевским, южного происхождения артистизмом пытаясь хоть чуть разогреть прилегающее к нему пространство.
Сюда входило: рисование цветными мелками в кафе и на улицах; стояние на одной ноге под стенкой, упершись в нее второй ногой и выставив вперед колено, — с цветком в зубах (он был тогда, кстати, вегетарианцем); поход в Стрийский парк, чтобы, обведя мелом на дорожке тень, падающую от кроны дерева, прийти назавтра на то же место и, дождавшись совмещения тени со своим вчерашним контуром, пойти отметить с коллегами стаканом сухого вина рождение концепции. (Сколько тогда было мест в городе, где это можно было сделать!)
Или просто приехать в весеннюю распутицу в одних белых штанах с худенькой сумкой — будто ты не сын своих родителей, а внучка Херста.
Свои ранние рисунки, в которых уже все было, он «продавал» однокурсникам за бутылку кефира или молока. Великий Копыстянский не брезговал приобретать его работы.
Портреты стоили дороже — стоимость обеда. Тогда он уже ел мясо. Предложения периферийного меценатства льстили ему, но принять он их не хотел.
Кто бросит камень в его эстетизм? Без сомнения, яд сецессии тек в его жилах (ведь опять был конец империи, как в дурном сне), цвет и линия жили у него как бы отдельно в разных жанрах, куда десятки влияний лили свою воду на его мельницу: от имперских ацтеков и майя — до поп-графики и французоватого чувственного Параджанова.
На одном из «ацтекских» рисунков середины 70-х, — тех, что за бутылку молока, — можно разобрать прихотливую надпись: «війна буде неминуче: 1983».
Тогда он уже сидел в промерзлой андроповской Москве, во вгиковском запущенном общежитии, менее всего надеясь выйти оттуда режиссером.
И это в тот период, будто о чем-то окончательно догадавшись, получая отказ от очередной претендентки в Музы, он сказал: «Жаль! А из тебя могла б выйти непогана путана».
P. S. Годы спустя я повстречал его случайно в Базеле.
Жить в Киеве, несмотря на все свои старания, он так и не научился. На этот раз это опять была какая-то стипендия.
АКСИНИН [17] КАК «КУЛЬТУРНЫЙ ВРАГ»
Несомненный и окончательный способ похоронить художника — это говорить о нем только хорошее.
Нет жанра подлее предисловия. Хуже только каталоги, задуманные как маленькие типовые мавзолеи.
«Если хотите жить — давайте враждовать» — так следует поставить проблему, отдавая себе отчет в исключительной мере ответственности
17
А. Аксинин — львовский художник-график, погибший в авиакатастрофе.
Когда читаешь Платонова, Набокова нет и не может быть — он не существует, для него просто нет места, иначе Платонов лжет, — и наоборот.
Но, к счастью, вражда в культуре и вражда в жизни — абсолютно разные вещи, субстанционально разные.
Мир культуры состоит как бы из более тонких атомов, в нем нет абсолютных смертей и окончательных потерь — но, напротив, какое-то смутное приближение к жизни вечной, к замыслу природы, — вечный уход и вечное возвращение, выход на стремнину, уход под воду и опять выныривание в труднопредсказуемом месте в труднопредсказуемый момент. И самое потрясающее, что происходит это не с биомассой по законам среднеарифметическим, а в формах персональных и по законам загадочным, которые не укладываются в наши однокомнатные души и умы. Законы — нет, а люди — да. И я сам знаю нескольких читателей-многоборцев, которые любят Набокова и Платонова одновременно, равносильно и верно. Любить всех — есть блуд, подсказка отъявленного рационалиста Сатаны, любить каждого… своими силами для человека непосильно. Действие культуры, живой ее части, разворачивается где-то посредине, но всегда чуть вверху и впереди, в некоторой области парадоксальной во всех отношениях. И довольно об этом.
Провинция в силу бедности привыкла смазывать разнокачественность величин. Люди в ней живут как бы не всерьез, не принципиально.
Поэтому и занимает меня Аксинин как Культурный Враг.
В том, что это достаточно крупный и последовательный художник, не сомневается никто, но речь пойдет о соблазне его творчества, о некоторых его духовно опасных чертах. И, к сожалению, возможность такого подхода санкционировал он сам, поверив в явленность смыслов, возжаждав быть не столько художником, сколько послушником и учителем, аналитиком и прорицателем, возжаждав точно знать и владеть такими вещами, которых точно знать и овладеть которыми нельзя, и не обращение, а общение с которыми требует исключительной искренности, чуткости и такта.
Надо сказать, что это была общая болезнь 70-х, высшая нота, взятая и «официальной» и «неофициальной» культурой тех лет. То были поиски смысла преисподней, онтологической обеспеченности пребывания в историческом обвале. Ключевое слово той эпохи — «вечность».
Или так еще: Человек в поясках смысла.
В Москве стали догадываться, что это не «высокая» болезнь, еще в конце 70-х, но, боже, каким позорным финалом, какой дешевой распродажей Логоса разрешилось это заболевание еще через 10 лет, т. е. уже в следующую эпоху.
Гессе, Булгаков, Тарковские — какой великолепный шифр, пароль, — и какой эзотерический разврат развился на этой почве, какое рукоделие и эклектика, какие гляделки до обморока — как субститут созерцания; какое невиданное словоблудие. Вот один из истоков немоты, поразившей вскоре — на фоне разнообразнейшего треска пустоты — русскую культуру.
Аксинин, в чьей фамилии щиплет язык отдаленный аскорбиновый привкус безотцовщины, поднял имя Александр (а все, кто читал Павла Флоренского, знают, к чему оно обязывает) и, соорудив из двух А песочные часы отмеренного себе времени, поехал в Москву, чтобы видеть Шварцмана, и в тогдашнюю графическую столицу — Таллин, чтобы разговаривать с Тынисом Винтом. Винт прохаживался по своей черно-белой квартире под взошедшим на стене знаком для медитаций — как семиотический повар из чаньской легенды — и ребром ладони намечал: низ-верх, инь-ян, жена-муж, симметрия-асимметрия, — после чего с криком «Х-хак!» наносил один удар, и анализируемый объект распадался на части, готовые к употреблению.