Книга судьбы
Шрифт:
Два года Сиамак уговаривал меня приехать к нему в Германию, но меня удерживала то тревога о Масуде, то мысль о Ширин, которая была еще слишком мала, чтобы оставаться без меня. Но больше я не могла жить в разлуке и решилась ехать. Нервничала я ужасно. Чем ближе день отъезда, тем беспокойнее я становилась. Десять лет вдали от сына я выдержала, погрузившись в тяготы жизни, и подчас проходило несколько дней, пока я спохвачусь, что ни разу ни глянула на его фотографию. Хамид утверждал: “Пустые страхи и меланхолия присущи буржуазии… Когда желудок сыт, когда нет дела до несчастий других, тут-то опускаешься до сантиментов”. Возможно, он отчасти был прав, но я всегда чувствовала боль оттого, что мой сын далеко – но поскольку
Прощаясь со мной, Ширин нахально заявила:
– Мне не жаль, что ты едешь, мне только обидно, что я не получила визу.
Четырнадцатилетняя всезнайка, уверенная в нашей любви, всегда выпаливала первое, что в голову придет. Но я отмахнулась, поручила ее Масуду, Фаати, Мансуре и Фирузе и полетела в Германию.
Я миновала таможню во Франкфурте, вышла, огляделась, полная предчувствий. Ко мне направлялся красивый молодой человек. Я уставилась на него во все глаза. Только улыбка да выражение глаз казались в нем знакомыми. И эти спутанные волосы на лбу напомнили мне Хамида. Хотя по всему дому у меня стояли последние фотографии Сиамака, подспудно я все еще ожидала увидеть тонкошеего юнца на пороге созревания. Но объятия мне распахнул высокий, державшийся с достоинством мужчина. Я уткнулась лицом ему в грудь, он крепко прижал меня к себе. Какое же наслаждение – спрятаться в объятиях своего ребенка, словно я сама сделалась маленькой. И правда – головой я только-только доставала ему до плеча. Я вдохнула родной запах и заплакала от счастья.
Не сразу я заметила красивую молодую женщину, торопливо щелкавшую аппаратом. Сиамак представил ее: подумать только, Лайла, дочь Парванэ! Я обняла ее и сказала:
– Ты выросла и стала такой красавицей! Я видела твои фотографии, но в жизни ты гораздо лучше!
И она рассмеялась от всего сердца.
Мы сели в маленький автомобиль Сиамака, и сын предупредил:
– Сначала заедем к Лайле. Тетя Парванэ приготовила ланч и ждет нас. Вечером или, если хочешь, завтра мы поедем в тот город, где я живу, – это в двух часах от Франкфурта.
– Прекрасно! – сказала я. – Ты не забыл персидский и говоришь без акцента.
– Разумеется, не забыл. Здесь много иранцев. И тетя Парванэ отказывается говорить со мной на каком-либо другом языке, кроме нашего. С родными детьми она так же строга. Верно, Лайла?
По пути к Парванэ я подметила между Лайлой и Сиамаком симпатию – явно нечто большее, чем дружба или старые наши семейные связи.
Дом Парванэ был красив и уютен. Она тепло и радостно приветствовала нас. Хосров, ее муж, как-то неожиданно для меня состарился. Я постаралась убедить себя, что так и должно быть – я не видела его лет четырнадцать или пятнадцать, и, вероятно, такое же точно впечатление произвела на него. Их дети выросли. Лалех говорила по-персидски с сильным акцентом, Ардалан, родившийся уже в Германии, понимать нас понимал, но отвечать на персидском отказывался.
Парванэ уговаривала нас остаться на ночь, но мы решили сразу поехать к Сиамаку, а Парванэ навестить снова в следующие выходные. Мне требовалась хотя бы неделя, чтобы заново познакомиться со старшим сыном. Аллаху одному ведомо, о чем только нам не хотелось переговорить, но когда мы остались наконец вдвоем, я не знала, как приступить, что сказать, как перебросить мост через пропасть десяти лет разлуки. Сиамак расспрашивал меня о тех и других родственниках, и я отвечала, что они здоровы и шлют приветы. Потом я спрашивала: “Здесь всегда такая приятная погода? Не поверишь, какая сейчас жара в Тегеране…”
Понадобились сутки, чтобы лед взаимного отчуждения между нами
В понедельник Сиамак ушел на работу, а я вышла погулять по окрестностям. Надо же, как велик и прекрасен мир – смешно, что каждый привык мнить себя центром вселенной.
Я научилась делать покупки. Каждый день я готовила обед и ждала Сиамака, а по вечерам он водил меня на прогулку и показывал разные места в городе. И мы все время разговаривали, однако перестали затрагивать политику: за долгие годы на чужбине Сиамак утратил понимание современной ситуации и реальных проблем Ирана. Даже термины, те выражения, которыми он пользовался при обсуждении политических вопросов, успели устареть, относились скорее к начальной поре революции. Многое в его рассуждениях меня смешило. Однажды он обиделся:
– Почему ты смеешься надо мной?
– Дорогой, я не над тобой смеюсь. Просто звучит это немного странно.
– То есть как – странно?
– Как передача по иностранному радио, – пояснила я.
– Что за иностранное радио?
– Радиостанции, которые транслируют свои передачи в Иран из-за границы, обычно там выступают представители оппозиционных групп. У них, как и у тебя, настоящие новости перемешиваются с фальшивками, в ходу выражения, которыми в стране уже много лет никто не пользуется. Любой ребенок сразу же распознает передачу иностранного радио. Иногда их смешно слушать, иногда это раздражает. Кстати говоря, ты все еще на стороне моджахедов?
– Нет! – ответил он. – Честно говоря, я не могу ни принять, ни даже понять некоторые их действия.
– Например?
– То, что они присоединились к иракской армии и вместе с ней напали на Иран, сражались против иранских солдат. Что было бы, если б я остался с ними и на поле боя сошелся бы с Масудом? Мне до сих пор снится такой кошмар, и я просыпаюсь от него среди ночи.
– Слава Аллаху, ты образумился! – обрадовалась я.
– Ну, не вполне. Я все чаще думаю об отце. Ведь он был великий человек, ты согласна? Мы вправе им гордиться. Здесь многие разделяют его убеждения. И мне рассказывают о нем такое, чего я никогда не знал. Эти люди хотели бы встретиться с тобой, послушать твои воспоминания.
Я настороженно глянула на него. Старая рана так и не зажила. Мне бы не хотелось разрушать сложившийся у Сиамака идеальный образ отца, лишать его права гордиться героем, но сама эта потребность в идеале и зависимость от него казалась мне признаком недостаточной зрелости.
– Послушай, Сиамак, мне этот пафос не по душе, – сказала я. – Ты ведь знаешь, что я не разделяла убеждений твоего отца. Он был добрый, порядочный человек, но и у него были свои изъяны и ошибки. Самое худшее – его предвзятость. И в его глазах, и в глазах тех, кто разделял его мировоззрение, мир был разделен надвое: каждый человек считался либо сторонником, либо противником, и у противников заведомо не могло быть ничего хорошего. Даже в искусстве истинным художником считался лишь тот, кто разделял их точку зрения, все остальные – идиоты. Когда я говорила, что мне нравится такой-то певец или стихи такого-то поэта, твой отец отвечал, что этот певец или поэт поддерживает шаха или что он антикоммунист, а потому его творчество – мусор. Он добивался, чтобы я почувствовала себя виноватой: как это мне могли понравиться эти стихи или песня!