Книга встреч
Шрифт:
— Здравствуйте, Гаврила Романович! Можно с вами поговорить немножко?
— Как, сударь? Поговорить? До того ли мне? Я на минутку только забежал: посмотреть, проведать. Шутка сказать — без малого двести лет тут не бывал, уж и подзабыть успел, где что находится в моих владениях… А тут ещё ремонт, перестановки… Ничего не узнаю, ничего не найду!
— Гаврила Романович, мудрено узнать! Столько хозяев здесь без вас сменилось, в последние годы разбили ваши покои на несколько десятков коммуналок — где же тут сохранить старую обстановку?
— Ну и Бог с ней! Никогда я за вещи не держался, никогда в домашние дела не лез… Жёны дом вели: сперва Катерина Яковлевна, а как преставилась она, так Дарья Алексеевна взялась. Уж она-то взялась так взялась! Деловая была женщина — всё, бывало, за конторкой, всё пальцы в чернилах… С ней дела мои так пошли — мигом в миллионщики вышел, а ведь я перед свадьбой последние, можно сказать, рубли считал… Умна была и серьёзна, а вот что касаемо Амура…
— Гаврила Романович, а вы Пушкина помните? Расскажите, как вы с ним встречались в Лицее.
— Помнить-то помню… Только я на него в обиде. Как меня в Лицее встречали — каков почёт! Лицеисты на меня как на некое божество взирали! Живой Аполлон приехал, повелитель муз! Этот, помню, барон Дельвиг — так рот и раскрыл, как меня увидал, а я ему: «Где тут у вас, в Лицее, уборная?..» Его и в краску бросило, беднягу. И Пушкин этот, чернявенький… Ну, ничего не скажу: уж сочинитель так сочинитель! Уж как начал читать, так я и думаю себе: «Да, брат Гаврила! Пора тебе на свалку: если он ещё хоть два-три таких стишка напишет, кто тогда нас, грешных, читать будет?» Потом говорю лицейским: «Помяните моё слово, милостивые государи, этот ваш Пушкин — не Пушкин вовсе, а новый российский Гомер!» Они мне, кажется, не поверили: он у них на плохом счету был. Вот… И чем же он мне отплатил? «Этот ваш Державин, — пишет, — этот Державин и по-русски-то писать не умел!» Да, да, так и написал. Это было, когда он разбирал, кто из русских пиитов осьмнадцатого столетия мог быть предполагаемым автором «Слова о полку Игореве». Всех нас, стихотворцев, рассмотрел, всех взвесил, оценил, а как до меня дело дошло, так он и заявляет: «Державин и по-русски-то писать не умел, где уж ему на древнеславянском поэмы сочинять?» А сам, между прочим, стихотворение своё «Памятник» — с меня списал! Точно вам говорю: всё слово в слово списано с меня! Хотя, если признаться, я сам его у Горация позаимствовал…
— Гаврила Романович, вы царей русских знали — расскажите о них. Что это были за люди, если на них лицом к лицу смотреть?
— Я троих знал: знал Александра Павловича, отца его Павла Петровича, а пуще того — Великую Екатерину. Вот — Государыня! Вот — Русская Царица! Как вспомню, так слёзы льются. Что про неё болтают — не знаю и знать не хочу! И вам не советую эти пакости слушать. Все мы люди грешные, все на суд Божий не налегке идём… А Великая Екатерина!.. Как некое божество! Как она Россию двинула вперёд! Какой блеск был! Какая слава! Суворов! Ушаков! Крым берём, турок бьём, Европа трепещет! А каким теплом от неё веяло: как улыбнётся тебе, так душа и тает. А остального — знать не хочу. Вот смотрите-ка: тут под стеклом портфельчик мой лежит, сафьяновый. Это она мне подарила! Мой портфель! Берёг его, как святыню. Это когда я у неё кабинет-секретарём служил: набьёшь, бывало этот портфельчик бумагами, идёшь к ней на приём, а душа так и поёт!.. Александра Павловича я тоже любил: она его любила и мне, значит, тоже заповедала. Но ведь — мальчик, юноша нежный… Я к нему по-стариковски — с советами да с упрёками, а ему неприятно: какой-то татарин, поэтишка, его, Государя, учить вздумал! «Иди, — говорит, — Гаврила Романович, в отставку». — «За что, Государь?!» — «А слишком ревностен по службе! Нам такие усердные не нужны!» Что же до Павла Петровича, многие его не любили, и я, признаться, позволял себе порой недостойное… Подшучивал за спиной у него, фрондировал дома среди друзей… А как преставился он, тут я и задумался… Он то же дело делал, что и матушка его, да с другого конца подошёл, и как знать, не был ли тот конец для великой России началом?..
— Вы видели, Гаврила Романович, — здесь, в музее, целая выставка посвящена одному вашему стихотворению…
— Какому же?
— Оде «Бог».
— Вот оно что… Да, писал такое. Я человек грешный, мне до святости далеко, и молиться я не умею… Хотя Церковь люблю, и Варлаамо-Хутынскому монастырю всегда помогал, чем мог. Настоятель их всегда у нас гостил — в тех самых комнатах, где эта выставка теперь располагается… Вот как-то раз в придворном храме на всенощной стою… «Ныне отпущаеши…» поют. «Вот поэзия! — куда уж нам» — так я себе думаю. И обидно стало: неужели ничего не смогу подобного создать? И тотчас в голове стихи складываться начинают: «О Ты, пространством Безконечный, живый в движеньи вещества, теченьем времени Превечный, без лиц в Трёх Лицах Божества!» И так далее. Сложились две строфы, а дальше — ни в какую. Несколько месяцев я мучился, думал, размышлял, писал, рвал написанное… Благодать, однако, ничем не приманишь: Дух дышит идеже хощет… Оставил службу — думал, теперь суета душу не замутит, смогу закончить оду. Не тут-то было! Дела домашние, дела семейные — не до стихов о Боге. Тогда я что придумал? Говорю жене, Пленире моей: «Поеду, мол, в польские наши имения, займусь делами. Один поеду, ты дома оставайся!» Поехал. Только не в польские имения, а в городок Нарву — знаете такой? Снял там домик у немки-старушки, заперся в нём — сижу, заканчиваю оду. Несколько дней сидел безвылазно, сочинил: «Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю, я царь — я раб — я червь — я бог! Но будучи я столь чудесен, отколе происшел? — безвестен; а сам собой я быть не мог». И так далее. Но закончить, однако, и тут не могу свою оду. Вот, ложусь спать после дня напрасных трудов, заснул уже — вдруг — сквозь закрытые глаза — свет! Вскочил — вся комната озарена, огни несказанные бегают по стенам. Как я тут возрыдал! Как слёзы хлынули! И тут же сел и дописал последнюю строфу.
— Гаврила Романович, ещё хочу у вас спросить…
— Да полно уже, милостивый государь. Время моё выходит, пора мне. Вот лучше я у вас спрошу… Что, помнят ли меня в ваши времена? Читают ли? Знают ли, кто таков Гаврила Державин? Хоть строчку из меня смогут наизусть прочесть?
— Как вам сказать, Гаврила Романович… Помнят, конечно, но…
— Всё понятно — молчи, не говори! Я и сам на бессмертие не замахиваюсь. С меня довольно бессмертия души. Я об этом много думал… Побольше меня люди в Лете тонули… Вот, видите картину? Это мне государь подарил, Александр Павлович: здесь изображены все народы земли в виде рек: вытекают эти реки из одного истока, от Ноева ковчега, а конец у всех один — океан Леты. Все там будем.
И он читает, твёрдо, по-старорусски произнося звук Р (не «река времён», но — «рэка врэмён):
— «Река времён в своём стремленье Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остаётся Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрётся И общей не уйдёт судьбы».Вот так-то! Засим имею честь откланяться. Остаюсь вашей милости всегда покорный слуга Гаврила Державин!
Нет, воображаемое интервью — порочная практика. Лучше попросту, без затей рассказать всё, что думаешь о том или ином писателе. Вот, например, Пётр Ершов…
14. СМИРЕННЫЙ ГОМЕР
В русской словесности две дороги. По одной следуют золочёная карета Державина, изящное ландо Тургенева, лакированный роллс-ройс Набокова; по другой катят сплошь телеги: Кольцов, за Кольцовым — Некрасов, за Некрасовым — Лесков, Мельников-Печерский, Суриков, Никитин и иже с ними, замыкает тележный поезд Есенин, а следом трясутся на полуторках Твардовский, Рубцов, Шукшин, Белов… И вот на этой-то второй дороге, то мелкой трусцой, то стремительным галопом, а то и в небеса взлетая, поспешает на своём Коньке-Горбунке Пётр Павлович Ершов.
Не подумайте только, будто я хочу первую дорогу, барскую, гладкую, прямым ходом идущую из просвещённой Европы, объявить нерусской. Нет! Ни в коем случае! Дело в другом! Дело в Ершове.
Принято жалеть Петра Павловича: он-де, в ранней юности написав своего «Горбунка», больше уже ни строчки путной родить не смог, хотя прожил долгую жизнь и стихи сочинял в немалом количестве. Однако никто почему-то не жалеет Гомера за то, что он написал только «Илиаду» да «Одиссею»; или автора «Песни о Нибелунгах» за то, что он не сочинил ещё какой-нибудь песни.
А вас удивляет, что я ставлю нашего скромного Ершова, «детского писателя», «сказочника», в один ряд с Гомером? А вы не удивляйтесь.
…У немцев — Зигфрид. У англосаксов — Король Артур. У французов — граф Роланд. У испанцев — Сид Кампеадор… И так далее, и тому подобное. Кто из героев представит Россию? Илья Муромец? Без сомнения, Илья, а с ним рядом — Вольга, Добрыня, Микула Селянинович, но Илья — впереди всех. Однако исчерпывается ли Русь одними богатырями? Одной ратной силой?
А Иван-Царевич? — воплощённая изысканность русской культуры, её благородство и изящество; из того же ряда — Алёша Попович (не тот туповатый увалень, что в новом мультфильме, а настоящий, из былин, — ловкий, ладный, остроумный, насмешливый). Иван-Царевич (пусть переодевшийся во фрак или в офицерский мундир) стал главным героем русской дворянской литературы, главным героем книг Тургенева, Лермонтова, Льва Толстого…