Книга запретных наслаждений
Шрифт:
Гутенберг понимал, что действия его весьма рискованны, что перерасход бумаги уже становится заметен и что это несоответствие скоро возбудит подозрения. И весь его замысел обречен на провал, если он немедленно не обеспечит себе постоянный источник бумаги. Хайлманн, особо проницательный в денежных вопросах, уже догадался, что у талантливого гравера имеется и другое прибыльное занятие. Нескрываемый интерес Гутенберга к определенным техническим деталям, беспокойство из-за бумаги, настойчивость его расспросов, удивительная для обычного гравера, — все это побудило Андреаса выяснить, какими тайными делами занимает свою голову и время этот сдержанный человек. Однажды, скинув с плеч тяжелый тюк бумаги и уловив отчаянный взгляд Гутенберга — тот был
— Что за странные дела у вас появились? Вы можете быть со мной откровенны. Я ведь вижу, что ваш интерес к моей бумаге выходит далеко за пределы граверных работ при управе бургомистра.
Гутенберг побледнел и сглотнул слюну; он не мог произнести ни слова, по лицу его блуждала идиотская улыбка.
И тогда Андреас удвоил ставку:
— Я не хотел бы вмешиваться не в свое дело, но для меня очевидно, что бургомистру не нужно столько бумаги, сколько вы заказываете каждую неделю.
Хайлманн заметил, что последние слова привели его приятеля в ужас, и, дабы успокоить собеседника, сразу же сменил тон; речь его стала тихой и доверительной:
— Вообще-то, казначей успел со мной поделиться своими сомнениями, но я, конечно, постарался его убедить, что все в порядке.
После этих слов Гутенберг понял, что Андреас готов сохранить свои подозрения в тайне — в обмен на участие в деле. Мысль о том, чтобы вовлечь в свое предприятие единственного во всем Страсбурге изготовителя бумаги, тотчас представилась Гутенбергу указанием свыше. Все складывалось как нельзя лучше. И тем не менее он не собирался раскрывать Андреасу свою тайну — Гутенберг не доверял даже собственной тени. Молчаливая борьба, происходившая в душе гравера из Майнца, не укрылась от Хайлманна. Он понимал, что сейчас ему лучше помолчать. Фабрикант провел рукой по стоике бумажных листов, словно поглаживая собаку; он давал Гутенбергу понять, кто он таков: полновластный хозяин бумаги. Это простое действие сработало незамедлительно: Иоганн глубоко вздохнул и заговорил.
— Это святые реликвии, — шепнул он на ухо приятелю. — Самые потрясающие реликвии, вам такие и не вообразить.
Лицо Андреаса просияло. Ему было известно, что в последнее время многие мошенники весьма топорно подделывают гвозди распятия, крайнюю плоть Христову, священные саваны, плащаницы, терновые венцы, щенки Святого Креста и даже целые кресты, но ему было известно также, что из рук Гутенберга всегда выходят вещи исключительные.
— Реликвии? Очень интересно. А можно полюбопытствовать, какие именно реликвии? — поддержал разговор Андреас.
Гутенберг ответил с убежденностью, идущей от самого сердца:
— Подлинные реликвии.
И тогда Хайлманн звучно расхохотался.
— Вы собираетесь подделывать подлинные реликвии? — изумился фабрикант, давясь от смеха.
— Божье Слово подделать невозможно — его можно только разносить по свету, как ветер разносит добрые семена. Семя, которое слетит с моих рук, принесет плоды. А фальшивое семя никогда не принесет плодов — ни подлинных, ни фальшивых. И больше я вам ничего не скажу.
Гутенберг говорил с такой загадочной убежденностью, что у Хайлманна пропала всякая охота смеяться. Краткая речь Иоганна прозвучала столь искренне, что Андреас понял: что бы ни слетело с этих рук, будет грандиозно. И спрашивать больше ни о чем не следовало.
— Приходите завтра на фабрику, я выдам вам достаточное количество бумаги. А если через неделю я смогу лицезреть ваш загадочный плод, вы получите новую партию.
— Через месяц, — поправил Гутенберг.
Фабрикант тряхнул головой, оценил это обещание и согласился.
— Мы компаньоны, — объявил он, протягивая руку.
— Мы компаньоны, — согласился Гутенберг, подкрепив свои слова рукопожатием.
Вот так в подвальном складе управы бургомистра Андреас Хайлманн и Иоганн Гутенберг заключили тайный союз.
5
Весь
— Господа судьи! Подсудимый, не удовольствовавшись кражей и мошенничеством в достижении своих отвратительных целей, без колебаний воспользовался еще и беззащитной женщиной.
Сидя перед судейским трибуналом, Гутенберг вспоминал тот день, когда познакомился с единственной женщиной, полюбившей его без границ и без условий.
Финансовые дела Гутенберга шли из рук вон плохо, он убедился, что все его попытки продвинуть свое изобретение разбиваются о несокрушимую стену нищеты. Он уже разрешил проблему с чернилами, разработал систему подвижных металлических литер, получил в свое распоряжение самую лучшую рукопись для образца и построил мастерскую вдалеке от любопытных взглядов, однако Гутенберг так и не сумел повторить почерк Зигфрида из Магунции, а для этого ему требовалось время и, главное, деньги. Иоганн совершенно изнемог, все его достижения оборачивались новыми заботами, обещаниями и долгами.
Во-первых, Гутенберг торопился вернуть Библию на прежнее место, в библиотеку, пока ее не хватились. Во-вторых, бумага, которую предоставлял ему Хайлманн, была как аванс вслепую в счет проекта, о котором фабрикант ничего не знал. Каждый листок, который тратил Гутенберг, уходил в дебет, пополняя собою растущий пассив предприятия.
Судьба распорядилась так, что именно в это время Иоганн познакомился с Эннелин фон дер Изерн Тюре, девушкой из богатой страсбургской семьи. Если бы не ее аристократическое происхождение, любой сказал бы, что ей суждено окончить свои дни в монастыре. Эннелин с изрядным преимуществом опережала всех остальных претенденток в борьбе за титул самой некрасивой женщины в городе. Казалось невероятным, что эта девушка может быть любима кем-нибудь, помимо Христа, и выйдет замуж за кого-нибудь, помимо Господа.
Уродство ее служило поводом для самых безжалостных комментариев. Во время аристократических приемов, когда Эннелин одиноко сидела в самом дальнем углу, до нее доносилось приглушенное хихиканье и едкие шепотки. Однажды она услышала:
— А по-моему, несправедливо утверждать, что Эннелин — женщина некрасивая.
— Она что, кажется вам красивой?
— Нет, она мне не кажется женщиной.
Как бы жестоко ни звучало это утверждение, доля истины в нем была. Эннелин обладала каким-то коровьим выражением лица и чертами, которые — хотя и не вписывались ни в какие каноны красоты — придавали ее лицу особую нежность, невинность и добродушие. И внешность ее не лгала: Эннелин была действительно добра. Она кротко слушала, как гости, прикрывая рот ладошками, шушукаются: