Князь Серебряный, Упырь, Семья вурдалака
Шрифт:
– Я пришел, - ответил спокойно Годунов, - быть у допроса твоего вместе с Григорием Лукьяновичем. Отступаться мне не от чего; я никогда не мыслил к тебе и только, ведая государево милосердие, остановил в ту пору заслуженную тобою казнь!
Сердце Серебряного болезненно сжалось, и перемена в Годунове показалась ему тяжелее самой смерти.
– Время милосердия прошло, - продолжал Годунов хладнокровно, - ты помнишь клятву, что дал государю? Покорись же теперь его святой воле, и если признаешься нам во всем без утайки, то минуешь пытку и будешь казнен скорою смертию… Начнем допрос, Григорий Лукьянович!
– Погоди, погоди маленько!
– отвечал Малюта, улыбаясь.
– У меня с его милостью
И палач, воткнув светоч в железное кольцо, вделанное в стену, подтянул руки Серебряного к самой стене, так что он не мог ими двинуть.
Тогда Малюта подступил к нему ближе и долго смотрел на него, не изменяя своей улыбки.
– Батюшка, князь Никита Романыч!
– заговорил он наконец, - не откажи мне в милости великой!
Он стал на колени и поклонился в землю Серебряному.
– Мы, батюшка князь, - продолжал он с насмешливою покорностью, - мы перед твоею милостью малые люди; таких больших бояр, как ты, никогда еще своими руками не казнили, не пытывали! И к допросу-то приступить робость берет! Кровь-то вишь, говорят, не одна у нас в жилах течет…
И Малюта остановился, и улыбка его сделалась ядовитее, и глаза расширились более, и зрачки запрыгали чаще.
– Дозволь, батюшка князь, - продолжал он, придавая своему голосу умоляющее выражение, - дозволь перед допросом, для смелости-то, на твою боярскую кровь посмотреть!
И он вынул из-за пояса нож и подполз на коленях к Серебряному.
Никита Романович рванулся назад и взглянул на Годунова.
Лицо Бориса Федоровича было неподвижно.
– А потом… - продолжал, возвышая голос, Малюта, - потом дозволь мне, худородному, из княжеской спины твоей ремней выкроить! Дозволь мне, холопу, боярскую кожу твою на конский чепрак снять! Дозволь мне, смрадному рабу, вельможным мясом твоим собак моих накормить!
Голос Малюты, обыкновенно грубый, теперь походил на визг шакала, нечто между плачем и хохотом.
Волосы Серебряного стали дыбом. Когда в первый раз Иоанн осудил его на смерть, он твердо шел на плаху, но здесь, в темнице, скованный цепями, изнуренный голодом, он не в силах был вынести этого голоса и взгляда. Малюта несколько времени наслаждался произведенным им действием.
– Батюшка князь, - взвизгнул он вдруг, бросая нож свой и подымаясь на ноги, - дозволь мне прежде всего тебе честно долг заплатить!
И, стиснув зубы, он поднял ладонь и замахнулся на Никиту Романовича.
Кровь Серебряного отхлынула к сердцу, и к негодованию его присоединился тот ужас омерзения, какой производит на нас близость нечистой твари, грозящей своим прикосновением.
Он устремил отчаянный взор свой на Годунова.
В эту минуту поднятая рука Малюты остановилась на воздухе, схваченная Борисом Федоровичем.
– Григорий Лукьянович, - сказал Годунов, не теряя своего спокойствия, - если ты его ударишь, он расшибет себе голову об стену, и некого будет нам допрашивать. Я знаю этого Серебряного.
– Прочь!
– заревел Малюта, - не мешай мне над ним потешиться! Не мешай отплатить ему за Поганую Лужу!
– Опомнись, Григорий Лукьянович! Мы отвечаем за него государю!
И Годунов схватил Малюту за обе руки.
Но как дикий зверь, почуявший кровь, Малюта ничего уже не помнил. С криком и проклятиями вцепился он в Годунова и старался опрокинуть его, чтобы броситься на свою жертву. Началась между ними борьба; светоч, задетый одним из них, упал на землю и погас под ногою Годунова.
Малюта пришел в себя.
– Я скажу государю, - прохрипел он, задыхаясь, - что ты стоишь за его изменника!
– А я, - ответил Годунов, - скажу государю, что ты хотел убить его изменника без допроса, потому что боишься его показаний!
Нечто вроде рычания вырвалось из груди Малюты, и он бросился из темницы, позвав с собою палача.
Между тем как они ощупью взбирались по лестнице, Серебряный почувствовал, что ему отпускают цепи и что он опять может двигаться.
– Не отчаивайся, князь!
– шепнул ему на ухо Годунов, крепко сжимая его руку.
– Главное, выиграть время.
И он поспешил вслед за Малютой, заперев предварительно за собой дверь и тщательно задвинув засовы.
– Григорий Лукьянович, - сказал он Скуратову, догнав его у выхода и подавая ему ключи в присутствии стражи, - ты не запер тюрьмы. Этак делать не годится; неравно подумают, ты заодно с Серебряным!
В то самое время, как описанное происходило в тюрьме, Иоанн сидел в своем тереме, мрачный и недовольный. Незнакомое ему чувство мало-помалу им овладело. Чувство это было невольное уважение к Серебряному, которого смелые поступки возмущали его самодержавное сердце, а между тем не подходили под собственные его понятия об измене. Доселе Иоанн встречал или явное своеволие, как в боярах, омрачавших своими раздорами время его малолетства, или гордое непокорство, как в Курбском, или же рабскую низкопоклонность, как во всех окружавших его в настоящее время. Но Серебряный не принадлежал ни к одному из этих разрядов. Он разделял убеждения своего века в божественной неприкосновенности прав Иоанна; он умственно подчинялся этим убеждениям, и более привыкший действовать, чем мыслить, никогда не выходил преднамеренно из повиновения царю, которого считал представителем божией воли на земле. Но, несмотря на это, каждый раз, когда он сталкивался с явною несправедливостью, душа его вскипала негодованием, и врожденная прямота брала верх над правилами, принятыми на веру. Он тогда, сам себе на удивление и почти бессознательно, действовал наперекор этим правилам, и на деле выходило совсем не то, что они ему предписывали. Эта благородная непоследовательность противоречила всем понятиям Иоанна о людях и приводила в замешательство его знание человеческого сердца. Откровенность Серебряного, его неподкупное прямодушие и неспособность преследовать личные выгоды были очевидны для самого Иоанна. Он понимал, что Серебряный его не обманет, что можно на него вернее положиться, чем на кого-либо из присяжных опричников, и ему приходило желание приблизить его к себе и сделать из него свое орудие; но вместе с тем он чувствовал, что орудие это, само по себе надежное, может неожиданно ускользнуть из рук его, и при одной мысли о такой возможности расположение его к Серебряному обращалось в ненависть. Хотя подвижная впечатлительность Иоанна и побуждала его иногда отказываться от кровавых дел своих и предаваться раскаянию, но то были исключения; в обыкновенное же время он был проникнут сознанием своей непогрешимости, верил твердо в божественное начало своей власти и ревниво охранял ее от посторонних посягательств; а посягательством казалось ему всякое, даже молчаливое осуждение. Так случилось и теперь. Мысль простить Серебряного мелькнула в душе его, но тотчас же уступила место убеждению, что Никита Романович принадлежит к числу людей, которых не должно терпеть в государстве.
«Аще, - подумал он, - целому стаду, идущу одесную, единая овца идет ошую [104], пастырь ту овцу изъемлет из стада и закланию предает!» Так подумал Иоанн и решил в сердце своем участь Серебряного. Казнь ему была назначена на следующий день; но он велел снять с него цепи и послал ему вина и пищи от своего стола.
Между тем, чтобы разогнать впечатления, возбужденные в нем внутреннею борьбою, впечатления непривычные, от которых ему было неловко, он вздумал проехаться в чистом поле и приказал большую птичью охоту.