Князь Ярослав и его сыновья (Александр Невский)
Шрифт:
«Узнав, что сын его, Ростислав, принят весьма дружелюбно в Венгрии, что Бэла 4-й, в исполнение прежнего обязательства, наконец выдал за него дочь свою, Михаил вторично поехал туда советоваться с Королём в средствах избавить себя от ига Татарского, но Бэла изъявил к нему столь мало уважения и сам Ростислав так холодно встретил отца, что сей Князь с величайшим неудовольствием воротился в Чернигов, где сановники Ханские переписывали тогда бедный остаток народа и налагали на всех людей дань поголовную от земледельца до Боярина. Они велели Михаилу ехать в Орду. Надлежало покориться…»
Пока готовили дары да обозы,
— Обложили нас треклятые агаряне. — Князь Михаил решил начать беседу со вздоха: привык к таким запевам во время слёзных блужданий по властительным дворам Европы. — Отвернул Господь лик свой от Святой Руси.
— Стало быть, не такая уж она святая, — не сдержался Галицкий: его всегда раздражал родственник, а теперь стал невыносимым, поскольку из-за него тревожилась собственная совесть. — Смирению Господь учит, а не суетным вздохам.
— Значит, ехать советуешь? — спросил Черниговский, уловив хозяйское неприятие начала беседы.
— От поклонов голова не отваливается, князь Михаил.
— А честь наша княжеская?
— Нам с тобой о чести говорить не пристало. О чести один Невский толковать может, потому что он с мечом на своей земле стоял, пока мы с тобой по Европам бегали.
Галицкий завидовал Невскому, а после беседы с глазу на глаз и невзлюбил его, но сейчас перед ним сидело суетливое ничтожество, которое хотелось только царапать да унижать. Ведь из-за него же, из-за его неумной суетливости ему, князю Даниилу Галицкому, пришлось выложить Батыю правду о Лионском соборе и его решениях.
— Боязно, — тяжело вздохнул князь Михаил.
Это прозвучало искренне, как предчувствие, и Галицкий ощутил эту искренность. Налил вина, протянул кубок князю:
— Нам, князь Михаил Всеволодович, время нужно выигрывать. Покорностью, смирением, унижением — чем угодно, но выигрывать. Ждать, когда Батый от нас отвернётся. А он — отвернётся: на востоке, в самой Монголии, у него дела тревожные.
— С равным — смирен, с высшим — почтителен, но как мне покорность изыскать в сердце моем перед немытой гадиной степною? Как? Где силы взять для покорности и смирения моего?
Сказано было с таким искренним надрывом, что князь Даниил понял вдруг, что не от слабости души метался Михаил Черниговский, а только от слабости разума своего.
— В вере Христовой, князь.
— Верую, — Черниговский широко, истово перекрестился. — Верую в Отца и Сына и Святаго Духа. Верую в Пресвятую Богородицу Деву Марию. Верую в грозных архангелов Господних, в воскрешение из мёртвых и в Страшный Суд тоже верую. И чту, высоко чту угодников Божиих, мучеников и страстотерпцев, блаженных и юродивых. На сём камне стою, князь Даниил Романович, и с того камня не сойду и до смерти своей…
Князь Михаил Всеволодович Черниговский, человек совсем негосударственного ума и тем паче негосударственного поведения, мелочный и суетный,
Михаил прибыл в Сарай с внуком Борисом, любимым боярином Фёдором и небольшой свитой. Это случилось утром, и, как ни странно, всех прибывших на поклон к Бату тотчас же повели к дворцу прямо из саней. Бывалых — а таковые нашлись в свите — это обеспокоило, но князь не обратил внимания на них, продолжая идти вперёд с высоко поднятой головой. Поверх шубы успели набросить алое княжеское корзно, и оно знаменем развевалось за ним.
Так они пешком дошли до дворца, перед которым на сей раз ярко полыхали четыре священных костра. Перед ними стоял верховный шаман в длинном чёрном одеянии и островерхой шапке. Он поднял руку, шествие остановилось, и шаман что-то выкрикнул.
— Ты должен пройти меж огней, князь, — шепнул Федор. — Пройти и поклониться.
— Не будет так, — с неожиданной для него твёрдостью сказал Черниговский. — Я пришёл поклониться их царю, а не идолам.
— Он говорит, что тогда ты умрёшь, — тихо сказал Федор. — Поклонись, князь, мы отмолим твой грех.
— Нет! — вдруг громко выкрикнул Михаил и, сорвав с себя корзно, сунул его Борису. — Возьми славу мира, внук, я возжаждал славы небесной.
— Кара-гулмус! — Шаман упёр палец в князя. — Кара-гулмус!..
Из-за его спины появились обнажённые по пояс помощники с длинными жертвенными ножами в руках. Свита испуганно подалась назад, и только боярин Федор не оставил своего князя в смертный час, разделив его участь.
— Мужи достойные, но смерть им была предначертана свыше, — равнодушно отметил Бату, когда ему доложили о казни Михаила Черниговского и его боярина Федора.
В кровавый тот день Чогдара в Сарае не было: Бату послал его на юг, к Сартаку, который отвечал за зимовку скота в Кубанских степях. Вернулся он спустя часа два после бессмысленной и, главное, совсем не по адресу исполненной казни, когда русским только-только отдали истерзанные тела князя и боярина, а кровь ещё не всосал мокрый истоптанный снег. Поспешно порасспросив свидетелей о происшедшем, Чогдар прошёл прямо к Бату.
— Я казнил предателя, как того требуют законы Чингиса.
Чогдар хмуро молчал: ему не по душе была эта показная никчёмная жестокость. Впрочем, и хан испытывал нечто вроде угрызений. Досаду совести, если так можно выразиться. Она скреблась внутри, и Бату, не спросив ни о Сартаке, ни о зимовке, начал подробно рассказывать о казни, за которой лично наблюдал из дворца.
— Мы вновь напомнили о своей суровости, и правильно сделали. И толпа поддержала нас: голову князю отрубил русский доброволец именем Доман. Такое рвение достойно награды.
Чогдар склонил голову, по-прежнему пребывая в отрицающем безмолвии. Бату недовольно пробурчал:
— Вижу, но не понимаю. Объясни.
— Моя обязанность — говорить правду. Если я неправильно понимаю свою обязанность, повели мне удалиться.
— Я слушаю.
— Кровавый скакун спотыкается чаще рабочей лошади, это понятно. Непонятно, как он умудрился споткнуться на ровной дороге.