Кобзарь
Шрифт:
багряное море
крови, крови детей ваших...
О, горе! О, горе!
Вон те звери! В светлых ризах,
злобой полон каждый...
Жаждут крови...»
«Жги! Пожарче!»
«Крови! Крови жаждут!
Вашей, вашей крови!..» Дымом
праведника скрыло.
«О, молитесь же! Молитесь!
Господи! Помилуй,
прости ты им — ведь не знают...»
И не слышно стало.
Вкруг огня, как псы на страже,
цепь монахов встала —
все боялись,
он змеей из жара,
не обвил кольцом корону
или же тиару.
Погас костер; дунул ветер,
всюду пепел сея.
Видели простые люди
огненного змея
на тиаре. Расходились
и Te Deum пели,
и за трапезой монахи,
вкушая, сидели
день и ночь — опухли даже.
Малою семьею
сошлись чехи. Из-под пепла
горсть земли с собою
взяли в Прагу. Так монахи
Гуса осудили
и сожгли. Но Божье слово
с ним не умертвили, —
не думали, что ринется
после гуся яро
орел с неба и расклюет
гордую тиару.
Да и что им!
Разлетелись
монахи, бароны,
точно с пира кровавого
черные вороны.
Разгулялись по хоромам,
даже не вспомянут!
Знай пируют да порою
Te Deum затянут.
С корнем вырвали... Постойте!
Вон над головою
старый Жижка из Табора
взмахнул булавою.
Слепой
Думы мои молодые,
те, что в небе реют,
не вернутся с того света,
стен не обогреют.
Покинули сиротою,
с тобою одною —
сердцем моим, светом моим,
раем, тишиною!
Никому мой рай не ведом,
ты сама не знала,
что звездою путеводной
надо мной сверкала.
Я гляжу, не налюбуюсь...
Вот сверкнула снова,
вот склонилась, уронила
ласковое слово,
Вот мелькнула, улыбнулась.
Гляжу — и не вижу;
а проснусь — и плачет сердце,
из глаз — слезы брызжут.
Спасибо, звездочка! Темнеет
мой день печальный. Вечереет.
Над головой уже трясет
косою смерть. Срок подоспеет, —
умру, и след мой занесет
холодный ветер. Все стареет.
Быть может, и тебя овеет,
брызнувши слезами,
Моя дума. И тихими,
тихими речами
ты промолвишь: «Я любила,
я его любила,
а он не знал!» Звезда моя!
Над моей могилой
гори, звезда... А я буду,
святая,
петь о тебе, с того света
к тебе прилетая.
Этот — бродит за морями
по белому свету,
ищет счастья — не находит,
нигде его нету.
Как вымерло! Другой рвется
из последней силы
за удачей... Вот-вот догнал
и — сразу в могилу!
А третьему — как нищему;
ни хаты, ни поля,
одна сума, а из сумы
глядит его доля,
Как ребенок. А он ее
хает, проклинает,
продает и пропивает —
нет, не покидает!
Как репей, что прицепится
к нищенской заплате
и с чужого урожая
колосья прихватит.
А там снопы, а там скирды.
Глядишь — и в палате
сидит себе побирушка,
словно в своей хате.
Вот оно — какое счастье!
Не догнать — упрямо,
а полюбит — дастся в руки
с колыбели самой.
В рубахе чистой, отбеленной,
веселый, в новых сапогах,
сидел на троицын день зеленый
старик с бандурою в руках,
седой казак.
«И так и сяк...
И нужно бы, да неохота...
А все же нужно. Хоть два года
пускай по свету он порыщет
и сам судьбу свою поищет,
как я искал ее... Ярина!
А где Степан?» — «А вон под тыном,
как в землю вкопан, нем и глух!»
«А мне и невдомек... Эй, друг,
иди сюда! Идите оба!
Как вам такая дробь на пробу?»
И грянул по струнам.
Он играет, а Ярина
со Степаном в пару.
Он играет, подбавляет
каблуками жару:
«Кабы мне такого бы горя:
со свекровью жить, да не споря,
кабы мне молодой муженек,
от меня б не отходил весь денек!
Ой, гоп, чики-чики,
кабы новы черевики,
еще бубон да цимбалы,
Я бы только то и знала —
молодого обнимала!
Ой, гоп гопака,
оженили казака!
Он и печь затопил,
и борща наварил!»
«А ну, дети, еще этак!»
Разобрало старика.
Как ударит, как ушкварит,
кулаки упер в бока...
«А и то не беда,
что выросла лебеда!
Кроши густо,
на капусту —
Будет добрая еда!
А вот это — так беда,
что женили смолода,
оженили,
не спросили —
не осталось и следа!»
«Нет, не то уж — подкосилась
бывалая сила!
Утомился. А это вы
подбавили пыла.
А, чтоб вам! Года-годочки