Кобзарь
Шрифт:
шляхетские трупы.
(Чумак)
Ой, не пьются мед и пиво,
не пьется вода,
приключилась с чумаченьком
в дороге беда:
заболела головушка,
заболел живот,
упал чумак у телеги,
упал, не встает.
Из Одессы прославленной
завезли чуму;
покинули товарища —
пропадать
Волы его у телеги
понуро стоят;
стаей вороны степные
к чумаку летят.
«Ой, вороны, вы оставьте
мертвеца в покое:
наклюетесь и умрете
вы рядом со мною.
Сизокрылые, летите
в далекие дали,
моему отцу скажите:
меня б отпевали,
надо мной псалтырь читали,
а дивчине милой
(Наливайко)
То пасхальное воскресенье
помнят люди и поныне:
до рассвета в достославном
городе Чигирине
в медный колокол звонили,
из пушки стреляли
и почтенных запорожцев
на совет скликали.
С хоругвями, с крестами
и с пречестными образами
народ с попами
на гору из церквей спешит,
словно божья пчела гудит.
Архимандрит святую
обитель покидает,
он в золоте сияет,
акафист читает,
народ благословляет.
Спокойно и тихо
в рассветную пору
на крутую гору
сходилися полковники,
и войско, как море,
шло рядами, с бунчуками,
С Луга выступало,
и труба пророкотала,
и недвижно войско стало.
Замолкли и пушки,
и звон отдаленный —
бьет казачество смиренно
земные поклоны.
Молебствие архимандрит
перед войском правит,
святого Бога просит, славит,
чтобы ниспослал им указанье
и облегчил бы им избранье.
и гетмана единогласно
избрали утром рано-рано:
преславного Лободу Ивана,
рыцаря седого,
брата войскового.
И трубы затрубили,
и церкви зазвонили,
пушка загремела;
знаменами, бунчуками
гетмана укрыли.
Гетман слезы проливает
и руки к небу вздымает.
Славный гетман отвечает,
поклонившись трижды,
точно звон могучий
над кручей:
«Спасибо вам, спасибо, родные,
запорожцы удалые,
за славу, честь и уваженье,
что сегодня оказали, —
только лучше б вы избрали
не меня, уже седого, —
вы избрали б молодого
запорожца записного,
преславного,
Павла Кравченко-Наливайко.
Я стар человек, не смогу сражаться,
будет со мною он совещаться,
по-сыновьи научаться,
как за ляха взяться.
Тревожно, братья, стало ныне
на нашей славной Украине.
Нет, не мне воевать с ляхом,
быть вам головою,
не под силу мне, седому,
сладить с булавою, —
пускай правит Наливайко
к нашей доброй славе,
чтоб от страха лях проклятый
задрожал в Варшаве».
Как шмель, казачество гудит,
все церкви зазвонили,
и пушка вновь гремит.
Знаменами укрыли
преславного запорожца
Павла Кравченко-Наливайко.
(Во граде Вильно достославном)
Во граде Вильно достославном
вот что произошло недавно...
Тогда стоял... Но трудно мне
в поэму втиснуть это слово...
Тогда в просторный и суровый
он превращен был лазарет,
а бакалавров разогнали
за то, что шапок не ломали
пред Острой брамой... Что дурак,
заметно сразу, но никак
назвать не смею, правый Боже,
того студента — ну, так что же?
То был сын ясновельможный
литовской графини:
мать заботилась о милом,
единственном сыне.
Не как пан дитя училось
и шапку снимало
в Острой браме;
было б ладно,
да беда настала!
Он влюбился не на шутку,
был молод, сердешный,
выбрал юную еврейку
и хотел, конечно,
тайну соблюдая,
чтоб не знала мать родная,
на красавице жениться.
Вот была какая —
та еврейка. Все сидела
до глубокой ночи
пред окном и утирала
печальные очи...
И она его любила,
и страх как любила.
На бульвар гулять ходила
и в школу ходила
все с отцом.
И что тут делать
с долею проклятой?
А банкир один из Любека
евреечку сватал.
Что же делать тут влюбленным, —
идти в Закрет детям?
Утопиться? Без еврейки
не житье на свете
юноше. Старик проклятый
знать того не знает,
дочь единственную крепко
дома запирает.
Как идет он утром в лавку, —
сторожила б строже,
нанимает Рухлю. Что же!
Рухля не поможет.
Где девушка эту книгу,
где роман читала —