Кочубей
Шрифт:
— А их куда же, Кочубейшу-то с дочкой?
— В Батурин за приставы привезли.
Солнце клонилось всё ниже и ниже, тени от берегов и берегового леса становились длиннее, достигая чуть не до половины Днепра. Ветерок совсем упал, а вместе с ним упал и парус, лениво болтаясь на снастях. По знаку рослого мужика, стоявшего у руля, солдаты и стрельцы, бросив свою интересную игру, убрали парус. Галера стала двигаться ещё медленнее, её несло только течением.
По берегам Днепра то там, то здесь вытыкалось жильё, белелись из-за зелени чистенькие хатки, пестрели разными цветами да подсолнухами
— Тихая сторона, не то, что у нас на Волге, — говорит скуластый стрелец, поглядывая на берег.
— А ты нетто и на Волге бывал? — спрашивал его молодой рейтар с сросшимися бровями.
— Бывывал и на Волге... А ты спроси, где я не был! И в полону у свеев был, да убёг, и в Польше был, и с Мазепой к Запорогам хаживал, и в Астрахани с Шереметевым боярином смуту усмиряли.
— Ас чего смута была?
— Да всё из-за бород, да из-за взятков: стали это брать с их банные деньги, с бани по рублю, да с погребов, да причальные, да отвальные пошлины, да с гробов дубовых, ну, и заартачились астраханцы. А мы как приплыли Волгой да сыпанули из пушек чугунными арбузами... Уж и арбузы же там, братец, дыни астрахански!..
У казёнки, под рогожами, зазвенели железа; из-под рогожки показалась чёрная с сильною сединою голова и с длинными тоже посеребрёнными сединою усами. Давно небритый подбородок также чернел и серебрился густою щетиною.
Трудно было узнать в этом лице Кочубея, до того изменился он; а это был он, отец Мотрёньки, выдержавший не одну пытку в застенке Головкина и до этого ещё прошедший не одну нравственную пытку с тех пор, как в доме у него поселилось горе, и его любимая дочка гасла, как свечка. Кочубей приподнялся, перекрестился, насколько позволяли ему ручные кандалы. Он оглянулся на небо, на берега Днепра. Он соображал, по-видимому, где они плывут, далеко ли ещё осталось до конца. Да, конец приближается... Давно они уже плывут из Смоленска родною, дорогою рекою, по которой когда-то плавали на воле, на казацких чайках. Как это давно было! Ещё при Дорошенке и Самойловиче; но и их давно нет.
Что-то дома делается? Что жена, дети, бедная Мотрёнька?.. А всё из-за неё это... А чем она виновата? Виновата «личком биленькнм, станом тоненьким, карими очами, чёрными бровами...»
Солнце всё ниже и ниже. Галка летит Днепром, опережая галеру... «Ой, полети ты, чёрненькая галка, та до дому рыбы исти, ой, принеси ты, галко, та в родины висти...» Улетела и галка.
А как спина болит от пыточных ударов! «Боже правый!..»
Из-под рогожки выглядывает и другое лицо, тоже с трудом узнаваемое. Это Искра, тот весёлый Искра-Иван что так любил «жарты...» Ничего не осталось ни от Искры, ни от Кочубея; и платье на них арестантское, сермяжное, а их дорогие кунтуши и перстни, как и все маетности, в казну взяты.
— Ты спав, Иване? — спрашивает Кочубей.
— Заснув трохи... хоть сонною думою дома, у Полтави, «обував...
— А мене и сон не бере... Десь там выспимось... голова буде спати сама собою, а тило само собою.
Отворилась дверца в казёнке, и оттуда вышел пожилой мужчина
Вельяминов-Зернов зевнул, перекрестил рот, отенил маленькие свои глазки ладонью и приглядывался к синеющей дали и к золотящимся от садившегося за горы солнца берегам Днепра.
— А далеко ещё до Киева? — спросил он, взглянув на Кочубея и Искру, сидевщих в своём арестантском углу.
— Завтра надо бы быть там, — отвечал Кочубей.
— Завтра, на день апостолов Петра и Павла; это изрядно, — как бы про себя проговорил стольник.
Потом он прошёлся вдоль галеры, сделал кое-какие замечания солдатам и стрельцам, постоянно позёвывая и крестя рот. Он, видимо, скучал этой долгой волокитой от Смоленска до Киева, спал до одурения и всё никак не мог скоротать времени. Добредя потом до рулевого, он сел на скамейку, зевнул, перекрестил рот и затянул вполголоса «Свете тихий!..»
Вечерело. Воздух становился прохладнее. Солнце не золотило уже ни берегов, ни вершин леса, ни гор: оно само давно спряталось за гору. И даль, и поверхность Днепра, и зелень, всё мало-помалу теряло цветность, окутывалось невидимою дымкою. С берега доносилось иногда блеянье овец, ревели коровы; это стада возвращались с полей к жилью.
Стольнику надоело, по-видимому, тянуть и «Свете тихий...»
— А пора бы, кажись, и к берегу... Завтра в Киев, поди рано приплывём, — сказал он рулевому.
— Бог даст рано управимся, боярин: к обедням поспеем, — отвечал рулевой, не спуская глаз с кормы.
— Так чаль, вон приглубый бережок, и рыбки молодцы к ужине, поди, наловят.
Галера привернула к левому берегу. Заякорились, бросили сходцы на берег и стали выходить.
— Ну, ребята, раскладывай костёр, да бредешком забредите, может, стерлядочек зацепите, али окуньков хорошеньких, бычков, прескусная рыбица, — оживился стольник, ходя по берегу и разминая залежавшиеся члены.
Одни арестанты остались на своём месте, на галере, да часовые, которые караулили их.
Солдаты и стрельцы бросились собирать сухой валежник, разложили и разожгли костёр, поставили огромный треног с висячими крючками, подвесили котелки с водой... Говор такой на берегу, весело! Повеселел и стольник, большой охотник до рыбки, особливо же, ежели её теперича поймать свеженькую да прямо из воды да в котелок, да лучку туда, да перчику, да лаврового листу, да щавельку свежего, да сольцы в меру, да так на воздусех, под божьим покровом, и трапезовать: то-то любо-дорого.
Костер распылался на славу — фу да ну! — а кругом от зарева темень, и небо темнее стало, звёзды высоконько да далеконько помигивают, и на галеру зарево костра падает, а из галеры, из арестантского угла выглядывают два бледных лица, тоже глядят на костёр.
Скуластый стрелец, что бывал и у свеев в полону и на Волге, и молодой рейтар с сросшимися бровями разделись донага, голые тела так ярко освещены заревом костра, захватили бредешок и тихо сошли в воду, бережно ощупывая глубину у берега. И стольник тут: руками машет, шикает.