Код Мандельштама
Шрифт:
«Когда у человека начинается депрессия, он воспринимает свое жизненное пространство как сузившееся. С потерей остроты чувств изменяется и ощущение своего тела. Это может привести к тому, что собственное тело воспринимается менее одушевленным, чем прежде, а в экстремальных случаях как пустая оболочка, — констатирует доктор медицины Даниель Хелл, профессор клинической психиатрии Цюрихского университета, и отмечает ниже: — Это чувство пустоты я не раз пережил сам во время продолжительных сеансов психотерапии, которые проводил с депрессивными больными» [50] .
50
Хелл
Сходное ощущение описано Н. Н. Пуниным в дневнике 1919 года: «Эти дни — много горечи в моем сердце. Вместе с потерянной верой в революцию потеряна моя энергия, и вот я символически плачу над пространствами мира.
Безграничен мир и его пространства; оттого, что они так безграничны, я отчаиваюсь, тоскую и страдаю, ибо теряю веру в возможность поставить форму этого мира. Мир в решете, вода в ступе, пространство между пальцами — пустота. Я и есть пустота» [51] .
51
Пунин Н. Указ. соч.
Не отсюда ли у Мандельштама это смиренное «гаси, пожалуй, наши свечи», не потому ли похоронено окончательно солнце, не от этого ли воцаряется пустота? Да, безусловно.
Но исток-то депрессии — НОЧЬ.
Советская, пустая, с растворенными, органично слитыми с ней «черными душами и низменными святошами».
Пустота извне естественно порождает пустоту внутри, опустошает душу.
А что еще может родиться от кромешной безбожной пустоты!
Ночь нарастает
Теперь, когда «ночное солнце» похоронено, стогны городов будет освещать живое светило, а лишь его отблеск — луна.
Опошленная ночь наполнится унынием.
Сможет ли городская луна уподобиться солнцу? Что можно разглядеть в ее свете в «дремучем городе»? Ведь никуда не ушли детские ассоциации, вызываемые словом «дремучий». Они лишь нарастают, захлестывая печалью и предчувствием беды:
Когда городская выходит на стогны луна, И медленно ей озаряется город дремучий, И ночь нарастает, унынья и меди полна, И грубому времени воск уступает певучий, И плачет кукушка на каменной башне своей, И бледная жница, сходящая в мир бездыханный, Тихонько шевелит огромные спицы теней И желтой соломой бросает на пол деревянный…Вполне конкретная, зримая картина, нарисованная в первой строфе, рождает образ унылой ночи, почти бесконечной: город озаряется луной медленно, ночь нарастает, певучий воск (а у Мандельштама он символизирует прекрасные мгновения жизни, которые растягиваются в сознании) уступает грубому времени (здесь слиты два значения полисемантичного слова «время» — продолжительность, длительность чего-либо, измеряемая секундами, минутами, часами + период, эпоха), грубому времени, способному лишь давить, уничтожать духовную жизнь.
Вторая строфа делает образ ночи эпически безысходным, поскольку в четырех ее строчках содержатся колоссальные пласты подтекста: «И плачет кукушка на каменной башне своей…»
Слово «кукушка» ассоциативно прочно связано в нашем сознании со временем.
Часы с кукушкой.
Скупо отмерянное деревенской игрушкой, дешевыми ходиками, время.
Или вопрос звукам летнего леса: «Кукушка-кукушка, сколько лет мне жить осталось?»
И тут «плач кукушки» тесно связывается
Однако есть и еще одна параллель, дошедшая из глубин русской истории. Это издалека доносится предутренний плач Ярославны:
На Дунае Ярославнин голос слышится, кукушкою безвестною рано кукует: «Полечу, — говорит, — кукушкою по Дунаю, омочу бобровый рукав в Каяле-реке, утру князю кровавые его раны на могучем его теле». Ярославна рано плачет в Путивле на забрале, приговаривая…Кто эта «бледная жница, сходящая в мир бездыханный», образ которой завершает стихотворение?
Это может быть Персефона, супруга Аида — владыки царства мертвых, которую он похитил в то время, когда она собирала на лугу цветы. В царстве мертвых у нее свой луг — асфоделевый луг (асфодель — лилия), где блуждают тени умерших.
Персефона — одна из любимых героинь лирики Мандельштама в этой строфе может предстать и в более широком образе — образе смерти, ибо как у нас изображают смерть? — ОНА (некое подобие женщины) с остро отточенной косой — «бледная жница» (в отличие от европейского образа, рисующегося, как человек с косой — ОН. Это, безусловно, связано с категорией рода существительного «смерть» в разных языках).
В лирике Мандельштама мы не раз видим отражение этого ассоциативного ряда: жница (Персефона?) — мир бездыханных (царство мертвых) — асфоделевый луг (асфодели) — смерть — похороны:
Еще далеко асфоделей Прозрачно-серая весна. Пока еще на самом деле Шуршит песок, кипит волна. Но здесь душа моя вступает, Как Персефона, в легкий круг, И в царстве мертвых не бывает Прелестных, загорелых рук. Зачем же лодке доверяем Мы тяжесть урны гробовой И праздник черных роз свершаем Над аметистовой водой? Туда душа моя стремится, За мыс туманный Меганом, И черный парус возвратится Оттуда после похорон…Стихотворение «Когда городская выходит на стогны луна…» тематически перекликается с предыдущим — «За то, что я руки твои не сумел удержать…» (1920). И там, в заключительной строфе, рождаются образы медленно тянущегося времени и серости:
Последней звезды безболезненно гаснет укол, И серою ласточкой утро в окно постучится, И медленный день, как в соломе проснувшийся вол На стогнах шершавых от долгого сна шевелится.Это господство мертвенно-серого, почти неподвижного тоже весьма показательно для понимания душевного состояния поэта: «Параллельно измененному восприятию пространства время воспринимается депрессивными больными как заторможенное, замедленное. По мере углубления депрессии больные повторяют: „Как медленно тянется время“ [52] .
52
Хелл Д. Указ. соч. С. 47, 48.