Когда отдыхают ангелы
Шрифт:
А тот, кто действительно умирает, в газовой камере вместе с детьми, не совершает никакого подвига. Ему тоскливо, страшно, больно. Невыносимо ему. И он совсем не думает: как же красиво я тут помираю!
Я просто ненавижу подвиги.
Я просто ненавижу подвиги — когда их должны совершать взрослые, в реальной жизни. Но дети — это другое.
Дети думают: как хорошо было бы героически умереть — только ненадолго. Спрятаться за кустик, подсмотреть, как другие будут тобой восхищаться, а потом ожить — будто ни в чем не бывало.
А за это, за твою героическую смерть, за твой подвиг тебе многое простят — и телесную твою неустроенность, и темные
Только неизвестно, где и как совершить этот подвиг. Нету места. Не предусмотрено. Потому что, если жизнь нормальная, человеческая, никто не будет испытывать тебя смертью. Эта жизнь — про другое. Ноты еще этого не знаешь. Ты ничего не понимаешь. Тебе надо справиться с тем, что внутри.
И приходится придумывать: пройтись по карнизу восьмиэтажного дома, сыграть в «Догони — убей» с автомобилем — прямо на проезжей части.
Но это, как правило, не ценится. После этого отправляют на кладбище или в психушку. И нет ощущения подвига.
На моей памяти был только один случай, когда человек мелкого подросткового возраста сумел найти форму сильному чувству.
Пошел на бульвар, оборвал три клумбы тюльпанов протяженностью десять метров каждая и выложил под окном своей возлюбленной огромное красное сердце. Наутро все проснулись, посмотрели в окно, а там — сердце. И все сказали: «Ого! Вот это да! А парень-то не промах! Хоть и одиннадцать лет. Всерьез его зацепило. Молоде-е-ец! Ой, молоде-е-ец!»
Хотя, по большому счету, надо было этому молодцу хорошего ремня всыпать — за то, что испоганил клумбы и лишил бульвар общественно предназначенной красоты.
Если бы у них была возможность совершить подвиг в выдуманной жизни! В выдуманной, но чтобы была почти как настоящая. Будто ты уснул, а потом очнулся — с подвигом внутри. И дальше бы с этим жил. А это героическое внутри — оно как гарантия человеческого качества, даже если жизнь вокруг будет нормальная и не потребуется действительно умирать, задыхаться в газовой камере.
И вообще: быть может, если совершать подвиги в детстве, лотом, во взрослой жизни, ни от кого не потребуется задыхаться. Не потребуется подвигов, которые будут признаны после смерти…
10
Холмы были самым красивым местом лесопарка, гордостью микрорайона. Они были довольно далеко от школы, и все вместе, классом, мы туда еще не ходили. Но знали: есть холмы.
И вот теперь с холмов потянуло сыростью. Марсём стала зябнуть и кутаться в шаль, которую специально для этого принесла из дома. Она и нас призывала почувствовать, как комнату то и дело накрывают потоки непривычно холодного, колючего воздуха, проникающие в самое нутро: в холмах завелась Гниль.
«Гниль поражала быстрые прозрачные ручейки, и те застывали вонючими старицами, добиралась до веселых прудов с рыбками и стрекозами, и они обращались в гиблые болота. В мутной воде стоячих водоемов появились странные липкие кучки зеленоватых яиц. С виду они напоминали кладки лягушачьей икры, но были намного крупнее и плохо пахли. Когда весеннее солнце посетило холмы и лучи проникли сквозь тину, кожистая оболочка яиц стала лопаться, выпуская на свет странных человекообразных существ с бородавчатой шкурой и лягушачьими лапами. Это были жабастые — хладнокровные порождения болотистой Гнили. Они расплодились и заселили холмы. А теперь охотились за принцессами».
«Им нужны принцессы, — тихо повторила Марсём и внимательно на нас посмотрела. — Я, кажется, говорила: в конце года мы собирались устроить бал. Самый настоящий. Все девочки, как истинные принцессы, должны прийти во дворец в длинных платьях — точь-в-точь как у Золушки, когда она отправилась знакомиться с принцем…»
Оказывается, речь шла о нас. Конечно, о нас! «Принцессы придут на бал в красивых длинных платьях, — Марсём повторила эти слова с удовольствием. Но тут ей в голову пришла новая, более „правильная“ мысль. — А может быть, они придут на бал замарашками, в своей старой грязной одежде, и превратятся в принцесс прямо на глазах у всех». Марсём заметила, как изменились наши лица, и удовлетворенно подтвердила: «Да-да, прямо на глазах у всех. По взмаху волшебной палочки!» Она сделала паузу, позволив слушателям справиться с чувствами: «Но жабастые могут помешать. Не только балу. Им нужны принцессы. Чтобы обратить их в чудовищ».
Мне казалось, внутри меня все уже занято: там был стрежень, там жили разные мысли и чувства. А тут вдруг меня стал заполнять сладкий, тягучий страх, похожий на горький шоколад. Страх булькал от возбуждения, пускал пузырьки, делал меня легкой и горячей. Если бы я могла подпрыгнуть, то взлетела бы к потолку.
Принцессы, бал, жабастые… Наташка тоже не могла сдерживаться — схватила меня за руку и сжала изо всех сил: «О-о-о!»
«Жабастые давно бы расправились с принцессами. Если бы не принцы, — теперь Марсём смотрела на мальчишек. — Принцы им очень мешают. Ведь они никогда не позволят, — она снова сделала паузу, — не позволят посадить кого-нибудь в клетку».
Вершители «невинных гнусностей» исчезли. Благородные принцы застыли от напряжения, сживаясь с уготованной им миссией.
«Принцы отправятся в путешествие, в настоящее рыцарское приключение — чтобы сокрушить Черного Дрэгона, повелителя жабастых».
«Говорят, Черный Дрэгон тоже появился на свет из яйца. Только никто этого не видел. Никто, кроме Беспечной птицы. Беспечная птица сидела на ветвях ивы, росшей у самого болота. Когда-то дерево склонялось над прудом, чтобы любоваться на свое отражение в чистой воде. И птица прилетала сюда за тем же. Она смотрелась в воду и время от времени выражала свое мнение по поводу увиденного: „Уй-ти! Уй-ти!“
Потом отравленная гнилью вода позеленела, заросла тиной и перестала радовать глаз отраженьями деревьев и птиц. Но ива уже не могла разогнуться. А Беспечная птица была слишком беспечной, чтобы менять привычки. Она продолжала смотреть на то, что можно было видеть, — на зеленую тину, и время от времени восклицала: „Фьють-фьють!“ Потому что „Уй-ти!“ теперь не годилось.
И вот она увидела, как из кожистого яйца, вызревшего в зарослях камыша, выбрался странный малыш. Он был самым темным и самым бородавчатым из всех жабастых, когда-либо появлявшихся на свет. И птица не могла сдержать удивления: „Уй-ти! Уй-ти!“ Маленький жабастик оглянулся вокруг, ухватился за тростниковые метелочки и позвал: „Мама! Мама!“ Но мамы не было. Вокруг вообще никого не было. Кроме Беспечной птицы, которая тут же закричала: „Мама — фьють! Мама — фьють!“ Что она хотела этим сказать, никто в точности не знает: птица была Беспечной и не отвечала за свои слова. Малыш, услышав пронзительное „Мама — фьють!“, горько расплакался. А птица все продолжала кричать. И от этих криков горечь жабенка стала свиваться в тугой жгут и биться о стенки сердца, пытаясь вырваться наружу. Но сердечный мешок жабастых достаточно прочен: он выдержал удары жгута. Горечь так и осталась внутри, отравляя жабенку вкус к жизни, а сердце изнутри покрылось мозолями, затвердело и потеряло всякую чувствительность.