Когда приближается гроза
Шрифт:
Между тем после такой дикой и малоэстетичной расправы я почувствовал себя лучше. Проснувшиеся птицы пели вместе с моей птицей. Птица Надежды вернулась ко мне после двух лет разлуки, после мрачной череды дней, тусклых при солнце и оледенело сверкающих в ночи. Два года без чувств, сожалений и эксцессов, ибо не назовешь же событиями мои рассудочные эскапады? Время от времени я наведывался в Бордо, чтобы дать волю переполнявшим тело силам и темпераменту и спустить пары, забывая на это время все романтические грезы или, по крайней мере, пытаясь их забыть. Все свои нежные ночные чувства я безжалостно разбазаривал шлюхам. И когда я ехал шагом по аллее и солнце уже начало пригревать мне лоб, я вдруг вспомнил, что во время последнего визита в Бордо мне захотелось именно такую красотку, как Марта, и я явился к ней раньше, чем она вернулась к себе. Не знаю почему, но в памяти остались белизна ее бедер и блеск серых глаз. Я грезил о ней с четверть часа, даже, наверное, задремал на коне, потому что мне приснилось, что я обнимаю ее в той самой комнате в Лувре, где обитал Людовик
– Боже мой, Ломон, вы такой бледный… Что с вами случилось вчера вечером? Я послала вас найти кинжал, но не уезжать вместе с ним или без него. Что на вас нашло? Приступ мигрени? – сказала она бесцветным голосом, прекрасно сознавая, что эта реплика не понравится обществу.
Я действительно имел несчастье, а может, и счастье время от времени страдать от приступов невралгии, которые заставляли меня уходить посреди бала или терпеть мучения во время обеда.
– Ломон слишком много пьет, – встрял этот дурак д’Орти. Он успел уже набраться и теперь с сожалением вытягивал последние капли из своего серебряного кубка. – Ломон – законченный алкоголик.
Никто не обратил бы внимания на глупую реплику, если бы ее ледяным тоном не подхватил Жильдас:
– Вы действительно много пьете, Ломон? Мне говорили, что у вас бывают видения и вы видите то, чего не было на самом деле.
Я услышал свой голос, на удивление спокойный, даже скучающий, который ответил:
– Я порой вижу то, чему не следовало бы быть, это верно. Но таким даром наделен только я, больше никто им не владеет, по крайней мере в Ангулеме.
Саркастическая улыбка слетела с лица Жильдаса, и на миг его глаза сделались как у побитой собаки. Они потускнели от невысказанной боли и стали точно такими, какими были, когда он обернулся ко мне в каморке. Глазами слепого.
– Прошу прощения, – сказал он почти шепотом.
Всех на мгновение захватил трагизм этого голоса, который прозвучал как сама молодость, с ее наивностью, неистовыми порывами и отчаянием.
– Вы о чем это? – спросил д’Орти. – Тоже мне, пифии! Извольте выражаться по-французски, ей-богу! Графиня, вы их понимаете?
Последнее адресовалось Флоре. Она испуганно и умоляюще переводила глаза с меня на возлюбленного и с возлюбленного на меня.
Я встретил ее взгляд, который хорошо знал и который и на этот раз выражал привычную для меня жестокость: дружбу без любви. В ее глазах была тоска, и они меня о чем-то молили, сами не зная о чем. Они словно говорили: «Замолчите! Замолчите, я не желаю ничего знать». И я потупился, не выдержав этого открытого, нового, впервые брошенного на меня чисто женского взгляда. Мне было стыдно за Жильдаса, за нее и стыдно за себя. Я скорее угадал, чем увидел, как она нашла руку Жильдаса, стиснула ее и переплела свои пальцы с его пальцами. А Жильдас повернулся к ней и прижал к себе, к своему сильному телу, телу предателя, любовника той, кому Флора безгранично доверяла. Его застывшее лицо светилось угрюмым счастьем. Мое неожиданное появление тогда, на рассвете, видимо, разбудило в нем творческий подход к прелестям Марты. И теперь каждый миллиметр его смуглой кожи, каждый волосок, каждый нерв, каждый играющий под кожей мускул дышали той сытостью, тем полным, животным довольством утоленной плоти, какое понятно только мужчине. И на этого мужчину опиралась Флора, которую я любил и которая любила его. Она доверяла любимому сердцу, спокойно бившемуся у нее под ухом, даже не подозревая, как оно билось с удвоенной, с утроенной силой под рукой с грязными ногтями. Я сорвал вторую дорожную флягу д’Орти, болтавшуюся у него на поясе, и обжег себе небо ядовитым на вкус алкоголем, названия которого не знал.
Жильдас худел и бледнел на глазах. Флора, не скрываясь, сокрушалась об этом. Изумленная публика что в Париже, что в Сентонже относила симптомы недомогания на счет творческой лихорадки и в голос кричала о потребности во вдохновении. Я бы тоже вслед за всеми начал различать ореол над головой юноши, если бы не видел, как совсем недавно он пылко устремлялся между ног горничной.
Поначалу Жильдас не без раздражения, для виду, отказался от общения с музами и пустился по течению во всем,
Но еще сильнее возраст сказывался на ее супруге Оноре-Антельме д’Обеке. Я подозревал, что он обуреваем той же страстью, что и Жильдас, и не мог взять в толк, как эта шлюшка умудрилась завлечь вместе с мужланами еще и двух бравых господ. У обоих был измученный вид. Они словно несли на себе, от кистей рук до шеи, отметины, горящие знаки, воспоминания, прожигающие до костей. И все из-за женщины, которую они видели, только когда она им прислуживала. При ее появлении оба глядели в другую сторону, в то время как остальные гости мужского пола не сводили с нее глаз. Если Жильдас смотрел только на Флору и, не могу отрицать, смотрел с любовью, то Оноре с его явно нарочитым безразличием начал тревожить Артемизу. Кончилось тем, что она что-то заподозрила, и это стало для нее ударом и по самолюбию, и по чувствам: ее простофиля муж, который всю жизнь был рогат и ничего не имел против, действительно способен изменить ей с простолюдинкой! Вот если бы Оноре влюбился в Роан-Шабот, она была бы довольна. То, что Оноре переспал со служанкой, ее не беспокоило, но она представить себе не могла, что вне объятий он продолжает думать об этой простолюдинке.
А он о ней думал. Это было как наваждение. Его розовые щеки пожелтели и сморщились. Он много пил и совсем перестал интересоваться делами. Раньше он раз по десять в месяц скрупулезно проверял свои счета, а теперь даже не заглядывал ко мне в контору. И в тот день, когда я его по-дружески за это пожурил, он на удивление грубо огрызнулся:
– А что вы от меня хотите, старина Ломон? В моем случае деньги ни к чему…
Он произнес это хриплым, дрожащим голосом, и это заставило меня запереть дверь и придвинуть ему кресло, в которое он буквально рухнул, а затем поведал мне свою историю.
Тут действительно было от чего упасть. Есть беды, которые, в отличие от счастья, всегда торжествующего, бесчестят человека. Пусть моя страсть к Флоре и делала меня смешным, печальным и покорным, но утешало то, что она не затронула ни моей души, ни разума. Нет ничего позорного в том, чтобы любить достойную женщину, такую как Флора. Но эта шлюшка из буфетной!.. Похоже, она всегда была готова отдаться и быстро уступала желаниям своих воздыхателей. Но таким манером она их скорее оскорбляла, чем доставляла им удовольствие. Пламя, сжигавшее их память, становилось невыносимым. Смутная потребность в женщине вообще превращалась в неотступное желание, нацеленное на конкретную особу: на Марту. И желание возрастало, когда Марта остывала. Едва они утоляли желание, как она ускользала, надавав обещаний, не приходила, не хотела их видеть. Она назначала свидания в каких-то немыслимых закоулках и либо прибегала и отдавалась, как самка, либо вообще не являлась без всяких объяснений. Но особенно меня удивило то, что она ни с кого не брала ни экю, ни су. Ни с кого. Если только не сдирала какие-то копейки с тех двоих мужланов, у которых и так не было ни гроша, когда разделяла их гнусные фантазии. Эта троица состязалась в испорченности, давая друг другу уроки разврата и садизма, о которых Оноре говорить отказался. Кажется, он случайно, помимо воли, присутствовал при одной из оргий. Но, вслушиваясь в его слова, я понял, что если это и было помимо воли, то уж точно не случайно. Девица намеренно сделала так, чтобы он застал ее с двумя другими, и навязала ему зрелище, которое я назвал «пороком», с маленькой буквы, а Оноре именовал «Сладострастием», с большой. Как мог Жильдас пасть на колени перед этими объедками со стола толстого префекта и двух слуг? Ведь он обладал самой соблазнительной, самой чистой, самой очаровательной из женщин! И она любила его – и как любовника, и как любящее существо. Должно быть, я процедил этот вопрос сквозь зубы, потому что Оноре, оборвав свои жалобы, бросил на меня холодный и отчаянный взгляд.
Что тут скажешь?.. Я и сейчас вижу эту сцену: я сижу за рабочим столом предшественников префекта, а сами они глядят на меня со стены, где их портреты окружают портрет Луи Филиппа. В кабинете тихо, сквозь закрытые ставни пробивается солнце, за дверью слышны голоса подчиненных Оноре и шелест бумаг. А хозяин этот маленького мира сидит напротив, в двух шагах от своего дома и в десяти тысячах миль от его обитателей, и сражается со своим кошмаром. Здесь только светлые полосы от ставней напоминают о том, что снаружи, на просторной площади, светит солнце. В его лучах танцуют пылинки, а там, где они ложатся на паркет, в них, словно подмигивая, поблескивают носки башмаков Оноре.
Такое подмигивание было мне очень кстати, ибо в рассказе Оноре при всей его смехотворности, наивности и мелодраматической высокопарности сквозили мрачные и тревожные тени. При моем «Как он мог?», адресованном Жильдасу, Оноре поднял голову и повторил: «Как? Как?» При этом он повернулся ко мне лицом, и я увидел налитые кровью глаза и распухшие губы, которые он, без сомнения, раз десять закусил во время рассказа. Вид этих распухших губ не вязался с выражением верхней части лица, и лицо оказалось изуродовано какой-то мерзкой, сообщнической гримасой.