Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы
Шрифт:
— Но я не могу идти, доктор-сахиб… — возразил он дрожащим от слабости голосом.
— Ступай домой, там отлежишься. Жена возле тебя похлопочет.
«Ступай домой! Но где теперь мой дом?» — думал он, медленно бредя по улице. Несколько месяцев назад у него был дом, была жена. Жена, которая ждала ребенка… Они вместе мечтали о том времени, когда ребенок этот появится на свет, и были счастливы. О господи, люди ведь только и делают, что рождаются! Но они — он и его жена — ждали первенца. Судя по их изумлению и восторгу, можно было подумать, что в мире должен появиться единственный ребенок.
Дулари сшила для малыша уйму красивых вещиц. Однажды она принесла их в больницу, чтобы
Но потом все пошло прахом. Когда ему в первый раз оперировали почку, Дулари пришлось продать свои драгоценности. Что ж, для того они, собственно, и предназначены. Люди привыкли думать, что драгоценности созданы для украшения жен. Неверно! Драгоценности — это средство утоления скорбей: с их помощью можно сделать операцию мужу, дать образование детям, справить свадьбу дочери. Драгоценности — банк, в котором женщина всего лишь бедный кассир. Только пять-шесть раз за всю свою жизнь ей удается в них покрасоваться.
Перед второй операцией ребенка не стало. При той тяжелой жизни, которая выпала на долю Дулари, этого следовало ожидать. Миниатюрное золотистое тело женщины, право, не было создано для таких трудностей. Потому-то этот мудрый ребенок и решил вовсе не родиться. Предугадав невыносимые обстоятельства, почуяв беды, ожидавшие отца и мать, он счел неуместным свое появление на свет. Порой дети так понятливы! Некоторое время Дулари не показывалась в больнице. А когда пришла и рассказала, что с ней случилось, он горько заплакал. Если бы он знал, что ожидает его в дальнейшем, он понял бы, что надо не плакать, а радоваться.
После второй операции он потерял работу. Такое тоже случается. Слишком долго он проболел. Сколько времени его могли ждать? Болезнь — личное дело каждого; если бы он был заинтересован в работе, то не позволил бы себе так долго болеть. Человек все равно что машина: когда она ломается, ее выбрасывают и заменяют новой. Время идет, дело не стоит на месте, бизнес есть бизнес. Это был страшный удар, такой же, как если бы он потерял вторую почку, умер, перестал существовать… На этот раз он не плакал. Когда приходит настоящая, большая беда, глаза остаются сухими; только в сердце растет пустота, кажется, что вместо крови по жилам ползет ужас, земля ускользает из-под ног…
В течение нескольких дней страх не давал ему сомкнуть глаз. Как жить дальше? Долгая болезнь сопряжена с бесконечными расходами. Дом человека постепенно пустеет, из него уходит все мало-мальски ценное. Но Дулари не сдавалась. Четыре с половиной месяца содержала она мужа в отдельной палате, обеспечивала ему самое лучшее лечение и уход. Наконец, когда продавать уже было нечего, она поступила на работу. Как-то раз она пришла в больницу вместе с владельцем фирмы, в которой работала, — невысоким худощавым мужчиной средних лет. Молчаливый, стеснительный, с мягкой улыбкой, он походил не на главу крупной фирмы, а, скорее, на хозяина книжной лавки. Дулари была не слишком грамотна, и работу ей поручили несложную — наклеивать марки на конверты. За это она получала двести рупий в месяц.
— Но ведь это очень легкая работа, — заметил муж Дулари.
— Вы правы, работа несложная, — отвечал босс. — Но когда за день вам нужно сделать одно и то же пятьсот-шестьсот раз, самый легкий труд начинает казаться утомительным.
— Я в самом деле страшно устаю, — с милой улыбкой пожаловалась Дулари.
А босс пообещал:
— Когда вы поправитесь, будете сами клеить марки. Я возьму вас на работу вместо вашей жены.
Но вот гость собрался уходить. Дулари ушла вместе с ним. Мужу почудилось, что в этот раз каблучки ее стучали как-то чересчур
Третью операцию ему делали, когда он лежал уже в общей палате. К тому времени Дулари уехала с боссом в Дарджилинг. В конце концов, сколько она могла ждать? Жизнь коротка, а весна жизни еще короче. Когда душа открыта для любви, когда в глазах переливается лунный свет, прикосновения пальцев жгут как пламя, а сердце изнемогает от сладкой боли, когда поцелуй ласкает губы, как пчела — лепестки цветка, когда крутые локоны нежатся под знойным ветром дыхания, долго ли можно дышать запахом карболки и мочи, видеть мокроту, гной и кровь, слушать стоны и рыдания, которые сопровождают человека до врат смерти и возвращаются вновь к тем, кому еще суждено жить. Всякое терпение имеет предел. А много ли терпения у двадцатилетней женщины, которая встречает лишь вторую весну своей жизни с мужем и не получила от этой жизни ничего, кроме страданий? Кто в чем виноват, если эта юная жена в погоне за мечтой бежит в Дарджилинг?
Он уже миновал ту пору, когда человек обвиняет ближнего в своих бедах. Беды сыпались со всех сторон и лишили его мужества. Он присмирел и как-то оцепенел. Чувства его притупились, слез больше не было. Подобно тому как железо не ощущает ударов молота, так и он оставался глухим к ударам судьбы. Потому-то, выписываясь из больницы, он не пожаловался врачу на свои несчастья, не сказал, что ему некуда идти. У него не было дома, не было жены, не было ребенка, не было работы, сердце его было пусто, карманы пусты, а впереди простиралась плоская пустота, которая называлась будущим.
Обо всем этом он молчал. Только пожаловался: «Я не могу идти, доктор-сахиб…»
Это была единственная доступная ему истина. Все остальное ушло из сознания. Он медленно плелся по улице и ощущал лишь одно: что он — это не он, а лишь клочья мокрой ваты, и позвоночник его скрипит, как старая сломанная кровать. Солнце жгло, лучи его впивались в кожу, подобно острым ножам, небо отливало серо-желтым лаком, в воздухе толклись черные грязные мухи. Встречные глядели на него, как глядят на гнойник. Надо бежать, надо уйти, уползти отсюда… Туда, за высокие, звенящие проволокой столбы, и еще дальше — туда, где исчезают из глаз разбежавшиеся дороги. Он вспомнил, что когда-то у него была мать — она умерла, был отец — он тоже умер, был брат — теперь он в Африке… Дзы-зы-зын-н… Мимо пронесся трамвай. Сверкающая электрическая дуга словно врезалась в его тело, а вслед за ней в тело втиснулся и весь трамвай. Да разве он теперь человек? Разве люди бывают такими? Он просто дорога, разбитая колесами дорога.
Он шел все вперед и вперед. Запыхался, но шел. Туда, где когда-то был его дом. Знал, что дома больше нет, но привык идти в том направлении и вот шел. От зноя по телу бежали мурашки. Потом он заблудился. Подойти к кому-нибудь, расспросить о дороге — на это не хватало сил. Постепенно грохот улицы — лязг трамваев, гул автобусов — завладел им. Стены вдруг начали кривиться, здания — рушиться, фонарные столбы переплелись и смешались в бесформенную груду. Перед глазами поплыла чернота, земля ушла из-под ног, и он рухнул на тротуар.