Когда уходит человек
Шрифт:
Можно было бы покончить с постылой мелодекламацией: Леонеллу передергивало всякий раз, когда она видела руки с грязными ногтями, поднятые в пионерском салюте, но Бетти тоже ожидало пионерское будущее. Кроме того, не следовало забывать, где ее отец. Если исполкомовская гадина еще не докопалась, найдется другой… Следовательно, работу во Дворце пионеров нельзя было бросать ни в коем случае, да и Бетти пора называть полным именем, во избежание косых взглядов… Новая власть снисходительно относится к грязным ногтям, но хмурится на иностранные имена.
Девочка не спрашивала об отце, и это тревожило.
Должен. Если только жив, должен вернуться. Она ничего не предпринимала, чтобы разузнать о Роберте, боясь оказаться там же, где он; зато она возвратилась в эту квартиру, чтобы ему было куда вернуться — или послать весточку. Жадно прислушивалась, когда разговор заходил о вернувшихся «оттуда», стараясь не обнаружить своего интереса, но сведений было мало, а возвращений и того меньше.
Нет, Громова не ждала. Не было ему места в ее нынешней жизни. Толстая пачка почтовых открыток так и лежала в бюро, никуда она не стала их отсылать. Бессмысленно окликать любовь «до востребования». Будь Костя жив, он давно бы ее нашел.
На столе в гостиной — ветка рябины в вазе. Она отщипнула ягоду и разжевала. Вкус любви: терпкий, обволакивающий и горький. Горечь потери. Что ж, беспокойных ночей осталось не много: ее женское время подходит к концу. Рябина пожухнет, кончится осень; впереди зима.
Или будет иначе? Звонок в дверь — нет, у Роберта есть ключи, зачем он станет звонить, — поворот ключа — и он войдет. Ничего не успеет сказать, потому что из комнаты выглянет Бетти, и они улыбнутся друг другу совсем одинаковыми улыбками, а наговориться успеют потом, после… И про Мариту Леонелла расскажет потом, когда дочка будет спать. Она запрещала себе думать о возвращении мужа: это походило на бесконечную репетицию ненаписанной сцены, но не думать не могла, особенно о том, как они вместе встретят Рождество, и елка будет пахнуть смолой и холодом.
…Холодным январским утром раздался звонок в дверь. Почтальон вручил Леонелле конверт, попросил расписаться и зашаркал вниз, взвалив на плечо массивную сумку, хотя только что выгрузил самую большую тяжесть: «ИЗВЕЩЕНИЕ О СМЕРТИ» Эгле Роберта Оскаровича.
Не прошло и недели после того как управдом приводил исполкомовское начальство, а в доме появились новые жильцы — старые большевики муж и жена Севастьяновы. Их сопровождал однорукий управдом. Предъявив ордер на бывшую квартиру хозяина, они прямиком направились туда. Осмотром, похоже, остались довольны и переехали на следующий день вместе с собакой — здоровенным догом, носящим неожиданно аристократическую кличку Граф.
Севастьяновы не были стариками в полном смысле слова, но так уж сложилось, что иначе как «старые большевики» их не называли. Они боролись за советскую власть еще в 19-м году, но боролись явно недостаточно, так как советская власть первой закваски не продержалась и года. Чем занимались коммунисты Севастьяновы, в ту пору «молодые большевики», в следующие двадцать восемь лет, никто не знал; возможно, готовили нынешнюю советскую власть.
Старуха Севастьянова говорила громким голосом, носила круглую гребенку
Только-только Лайма убрала на лестнице мусор, неизбежно сопровождающий любой переезд, как появились еще одни жильцы, прямо в холостяцкую квартиру № 7, которую раньше занимал доктор Бергман с сенбернаром. Именно «появились», потому что переезда как такового не было: новые жильцы несли в руках по одному чемодану. Это была тихая еврейская семья, приезжие из дальнего и не известного Яну города Челябинска. Семья состояла из пожилых родителей и дочери лет тридцати, очень молчаливой и застенчивой.
В первый же вечер все трое постучали в квартиру к дворнику и, как догадался Ян, звонком не воспользовались тоже от стеснительности. Пришли, как выяснилось, познакомиться. Это очень тронуло обоих, и тетушка Лайма тут же засуетилась над кофейником.
Выяснилось, что в далеком Челябинске Иосиф Моисеевич Шлоссберг был учителем математики, в результате чего приобрел профессиональную учительскую болезнь — ларингит, отчего говорить мог только напряженным полушепотом, переходящим в сипение, и так нелегко ему давались слова, что его становилось мучительно жаль. Его жена («Анна, зовите меня просто Анной») была медсестрой и надеялась быстро устроиться на работу. Мать и дочь были внешне похожи: обе медно-рыжие, обсыпанные веснушками, и даже имена — дочь звали Инной — звучали родственно.
Новые евреи сильно отличались от старых большевиков. Севастьяновы приняли как должное всю обстановку, остававшуюся в квартире господина Мартина; Шлоссберги волновались за мебель, оставленную прежним жильцом, и совсем не потому, что некуда было поставить свою, которой у них попросту не было, но от неловкости, что — чужая, и «люди хватятся»… Коли не хватились до сих пор, так и не хватятся; но объяснять дворник не стал, а вместо этого дал адрес больницы, где работает доктор Бергман, и поступил, как выяснилось, очень мудро, потому что Анна Шлоссберг не только получила в полное распоряжение мебель («мне так неудобно, так неудобно…»), но и устроилась на работу. Не зная, как благодарить за неожиданную и щедрую помощь, пригласила его «на чашку чая». Бергман поблагодарил и обещал «непременно, как-нибудь», а на обратном пути она мучилась нелепостью ситуации: получилось, что пригласила этого милого человека в его же квартиру, ах, как бестактно все вышло…
Нет, доктор Бергман не торопился идти «к себе в гости», как он сам говорил, хотя отдавал, конечно, отчет, что уже не «к себе» вовсе. Там живут другие люди, и если они переставят стол или шкаф, то все равно стол помнит сидящего за ним Натана. В ту квартиру нельзя войти, как нельзя войти в одну и ту же реку. Новые жильцы здороваются на лестнице с Леонеллой, а может быть, и с ее мужем — он мог вернуться, почему нет?
…В тот вечер, когда Бергман пришел к дому, но в дом не вошел, Шульц не удивился его появлению и ни о чем не спрашивал. Охотно позволил переночевать, а спустя несколько дней неожиданно предложил: