Когда уходит человек
Шрифт:
Ирма регулярно заходила в милицию осведомиться о муже. Наступил ноябрь — разгар зимы. Шубка с трудом застегивалась на выпирающем животе. Человек в форме глянул на иззябшую женщину и кивнул на стул, чего раньше ни разу не делал. Ирма села, а он листал бумаги на столе, поплевывая на пальцы. Наконец выдернул листок и, подняв глаза, переспросил на всякий случай:
— Строд, Бруно ГустАвович? — После чего кратко закончил: — Скончался.
Хорошо, что сидела: падать ближе.
Очнулась в сельской больничке не от нашатыря — от боли, которую ни с какой другой
Недоношенный «человеческий детеныш», причудливый плод на скользком черенке пуповины, крохотный и жалкий, с кулачками не больше ореха, всей своей хрупкой тяжестью лег на руки врача, она же фельдшерица и акушерка в одном лице, которая и влепила младенцу традиционный шлепок.
Девочка только что отделилась от матери и первым делом обрела клеенчатую бирку на ручонку, где химическим карандашом был обозначен ее вес, рост, время рождения и фамилия матери. Полгода назад ее отец, с фанерной биркой на ноге, накрылся деревянным бушлатом, что являлось эвфемизмом общей могилы, куда он был сброшен. Приходит ли человек в этот мир или покидает его, бирка неизбежно ему сопутствует…
Девочка была еще безымянной, а врача звали Мария Федоровна, и она была старше новорожденной на пятьдесят лет. Порфироносное имя заземлялось безопасной фамилией Косых, но в поселке, куда она попала в числе эвакуированных, ее звали Графиней за привычку то и дело приговаривать «господа хорошие». Графиня не графиня, но внешность ее вполне соответствовала имени — во всяком случае, прямоты стана и решительности у Марии Федоровны хватало. Прежде черные, а теперь пепельные от обильной седины волосы завязывала греческим узлом на затылке, голову держала высоко. Она приехала из Москвы с шестилетним внуком Алешей — замкнутым, неулыбчивым мальчиком. Местный фельдшер ушел на фронт, так что появление Марии Федоровны здесь оказалось как нельзя более кстати.
Квартирная хозяйка, у которой она поселилась, особенно не присматривалась к московской докторше; известно: деревенская работа от темна до темна. Присела вечером, как всегда, корову доить, а тут квартирантка подходит:
— Смотрите, красотища-то какая!
И смотрит на закатное небо, где гуси летят.
Вскинулась Архиповна от непривычных слов:
— А? Что?.. Где?! — подскочила на месте, опрокинув подойник, и несколько минут глядела в небо, но сколько ни силилась, ничего не увидела.
— Во чокнутая! — сказала в сердцах, хоть та стояла рядом и не сводила глаз с удаляющегося треугольника.
С легкой руки хозяйки у Графини появилось второе прозвище: Чокнутая. Архиповна предупредила дочку, Валентину, чтоб не смела разговоры разговаривать с квартиранткой, чокнутая она.
Как-то в воскресенье Валентина с Марией Федоровной собрались копать картошку. Шли берегом реки, чтобы сократить путь. На неровном обрыве дрожали светлые блики, и Мария Федоровна невольно залюбовалась.
— Давайте, Валюша, посидим. Посмотрите, диво какое!
Валентина,
— Посидим еще, — отозвалась квартирантка, — смотрите, какая тут красота!
Сидели, вглядываясь, — одна с восхищением, другая хмуро и старательно, — в реку, небо, обрывистый берег. Короток здесь осенний день; небо стало гаснуть, кто ж в потемках картошку копает.
Дома Валентина со злостью швырнула мешки в угол и на вопрос матери о картошке только рукой махнула:
— Верно ты сказала: чокнутая она. Сидели на берегу, смотрели красоту какую-то. Чего-то она на обрыве высматривала, откуда беляков сбрасывали.
Архиповна недоверчиво нахмурилась:
— А ты, дура, сидела смотрела?
— Так она ж… — и не договорила, не умея объяснить то, что и сама не понимала.
Поселок принял Марию Федоровну примерно так же, как Валентина: привычно-уважительно, но с поправкой на «чокнутость».
Лечила она хорошо, с немногочисленным персоналом обходилась справедливо, поэтому быстро завоевала авторитет. Никто из начальства не возражал, когда она потребовала еще одну санитарку в больницу и добилась, чтобы на работу взяли Ирму. Что ею двигало, неизвестно; одного взгляда на тонкие Ирмины руки хватало, чтобы понять: санитарка из нее никакая, однако все познается в сравнении, а сравнение — для Ирмы — было в пользу больницы.
Девочка родилась в ноябре, но была названа Майей — не потому, что мать к тому времени изрядно намаялась, а просто день рождения Бруно был в мае.
Ирма брала девочку с собой на работу. Когда Мария Федоровна оставалась на ночное дежурство, она тоже не уходила домой; детей укладывала спать в крохотном, но теплом чулане.
…Если все время молчать, то что-то сгорает внутри, сгорает или взрывается. Бывает, что помогают слезы. Во время родов Ирма не кричала, а только стонала; потом лежала на койке и плакала, плакала, а слезы не кончались. Она не слышала, как вошла Мария Федоровна, но услышала слово: «Деточка…» и почувствовала руку у себя на лбу. Не смогла больше молчать — и прорыдала хриплым шепотом самое страшное бремя, от которого нет способа разрешиться.
Ирма и Мария Федоровна сильно отличались друг от друга, и разделяло их тоже очень многое, не говоря о двадцатилетней разнице в возрасте, однако роднила и сближала непохожесть на других и понимание этой непохожести. Довольно скоро Ирма рассказала, как Бруно был арестован, каким неузнаваемым он вернулся и как рыдал в прихожей — не от боли, а оттого, что она видит его таким. Рассказала про страшную короткую ночь и про долгий мучительный поезд, и даже про жуткий картуз на голове сынишки, так ее поразивший.