Когда воскреснет Россия?
Шрифт:
Не знаю, что сказать о причинности, а также о взаимных отношениях человечности и учености. Разглядывая с высоты девяти километров коричневые балканские разветвления и голубые адриатические полотнища, я вновь переживаю восторг детства, снова живу чем-то подобным, таким же голубым, но не морским, а небесным, таким же золотистым, только не таким объяснимым.
Восторг исчезает, когда начинают его объяснять. Я могу лишь раствориться в нем, в этом весеннем утре, еще перечислить то, что его составляет, да ведь даже и не перечислишь всего. Врезалась в сердечную память молодая, еще не седая от горя мама, веселый отец, братья и сестры, непостижимо большое синее небо, поющие вокруг петухи, крики сверстников, синие омута нашей речки, трава, вкусные пироги, новая красная ластиковая рубашка. Сотни, тысячи других ощущений… И все это объединялось одним беспричинным
Богаче ли становится жизнь, понемножечку исключающая, ну, такие, к примеру, душевные состояния, как ревность? Или стыд? Продолжать перечисление явно ни к чему, хотя бы потому, что каждым даже из двух этих слов обозначено слишком много. Между тем они, эти и подобные им слова, исчезают. Они куда-то прячутся, причем не только в журналистике и литературе. Силовое поле современной обстановки выталкивает их как чужеродные, многим из нас они кажутся какими-то неуместными и едва ли не ретроградными. О каком там стыде или ревности можно всерьез толковать в наш прекрасный ядерный век? Заметьте — ядерный. Ни больше ни меньше — ядерный — и баста, и толковать вроде бы не о чем. Глобальность понятия (век, да еще ядерный) как бы снимает с человека тяжесть личной ответственности, освобождает его от мелочей типа стыда, совести и т. д. А может быть, такие слова уходят из языка добровольно, просто уступая место своим синонимам? Но тогда где они — эти синонимы?
Язык вообще явление удивительное, неисчерпаемое и непонятное. Вот скажешь что-то, подумаешь — и вдруг обнаружится нечто такое, что и в мыслях у тебя не было. Личная ответственность, например. А бывает ли вообще ответственность не личная, то есть коллективная? При ближайшем знакомстве с термином обнаруживается, что коллективную ответственность нельзя назвать ответственностью. Это что-то уже иное. Совесть, ревность, стыд также могут быть только личными, как и восторг.
Но… опять же где уж, о каком толковать восторге, если на дворе 20-й, то бишь ядерный век? Иногда я, боясь обвинений в ретроградстве, чувствую, как становлюсь технократом. При этом из памяти моей каким-то особым способом испаряется тот факт, что до нас-то ведь тоже был век — «век моторов» (называли его и веком электричества). И каждое из этих названий представлялось человеку тоже глобальным, стремительным и как бы оправдывающим нравственное бесстыдство.
По-видимому, технический прогресс всегда завораживает, вызывает восторг. Иное дело — какой и надолго ли? Изобретением способов вертикального взлета не подменишь душевного взлета. НТР, о которой журналисты прожужжали нам все уши, вполне в этом смысле достойна своих соседей по звучности, таких, как ИТР, ПТР и т. д. Размышляя о прогрессе, люди нередко подменяют понятия, делая вид, что духовный прогресс и технический — это одно и то же. Конечно, то, что за неделю-две можно побывать во всех европейских столицах, на первый взгляд представляется грандиозным достижением человечества. В детстве я даже и не мечтал о том, что увижу когда-нибудь Париж и Варшаву, Лондон и Рим, Хельсинки и Стокгольм. Все это было вполне несбыточным, фантастическим. И тем не менее все это произошло, произошло не во сне и не в грезах, а наяву. Счастлив ли я от этого и почему не ощущаю этого самого счастья, если счастлив?
Ведь А. С. Пушкин, например, нигде дальше нынешней Молдавии не бывал. С другой стороны, современному поэту, объехавшему, по его словам, более сорока стран, никогда не бывать Пушкиным… Может быть, одна поездка в сологубовском тарантасе дала бы больше, чем все мои стремительные облеты. Не знаю. Так или иначе, я хочу, чтобы навигационные приборы действовали безотказно, чтобы шасси были вовремя выпущены при посадке…
Синего Адриатического моря хватило лишь на то, чтобы позавтракать, а чтобы пересечь знаменитый Апеннинский хребет, потребовались считаные минуты. Зеленая равнина Кампаньи встретила нас теплом и ощущением первой весны. Но техника, призванная экономить наше время, и тут встает непреодолимой преградой между человеком и окружающей его действительностью. Мы даже не успеваем запомнить пейзаж, не говоря уж о том, чтобы полюбоваться, вникнуть, приобщиться, подышать воздухом знаменитой равнины.
Машина стремительно мчится к Вечному городу. От Кампаньи осталось лишь ощущение зелени и синевы далеких гор. Запомнились и слоистые, как бы плавающие кроны пиний да полузаброшенные одинокие виллы среди прекрасно обработанных ровных зеленых полей. И вот мы уже огибаем нечто несуразное, видим нелепую картину, не вмещающуюся в прекрасную природную раму. На нашем пути обширное кладбище автомобилей… Апофеоз железной смерти — финиш технического буйства. Тысячи мертвых автомобилей — иные на взгляд совсем еще целые, как бы недоиспользованные, навалены были в безобразные железные кучи, напоминая чем-то другие, только более жуткие рвы, снятые документальным кино. Я уже видел нечто подобное и раньше, например, в Англии, да и на родной Вологодчине уже появляются подобные кладбища из тракторов и комбайнов. Но почему-то именно здесь, при въезде в Рим, меня особенно поразили эти павшие «шевроле», «мерседесы», «кадиллаки», «бенцы» и всякие «бьюики». Да, кажется, и наша «Лада», пусть и не во множестве экземпляров, но тоже сподобилась подобного финала. Я попытался представить, сколько же было затрачено времени, руды, интеллектуальной энергии, каучука, терпения, нефти, пота, сколько было мозолей и ссадин на руках человеческих, чтобы создать всю эту бездну железных, ныне бездыханных существ. И у меня ничего не вышло…
Собор Св. Павла, мелькнувший на пути к центру Рима, еще больше запутал мои несвоевременные размышления.
Лет десять — пятнадцать назад какие-то странные типы интеллигентного вида целыми контейнерами вывозили из Вологды старинную мебель, книги и утварь. Такие же, только менее интеллигентные, ходили по деревням, проникали в нежилые дома, обдирали киоты и даже силой отнимали иконы у одиноких старух. Не будем подсчитывать, сколько этих икон перекочевало ныне на Запад. Помню, пожилая женщина, вологодская посредница этих «искусствоведов», предложила мне старую керосиновую лампу, самовар и трехтомник энциклопедии Битнера. Это были жалкие остатки того, что увозилось контейнерами и что не стали сплавлять из Вологды. Я купил трехтомник, предоставив лампу и самовар их дальнейшей судьбе. Изданная в 1909 году с множеством превосходных рисунков, энциклопедия была вполне уникальна, и я до сих пор удивляюсь, почему трехтомник не угодил в руки заезжего книжного спекулянта. Перед отъездом в Италию я открыл страницу с терминами на букву «Р». О Риме сообщалось: «Город открыл свои двери всяким беглецам, и вскоре благодаря успешным войнам Рим присоединил к своим владениям окрестные латинские города».
Итак, я в Риме, который, если верить энциклопедии, возвысился благодаря «всяким беглецам»… Даже не верится. С первых же минут пребывания в Вечном городе вспоминается фамусовское изречение о календарях. Ничего, вернее, почти ничего не остается от прежних представлений, основанных на книжных и прочих знаниях. Все, оказывается, намного проще, прекраснее, как бы роднее и беззащитнее. Менее грандиозным представился Колизей, совсем нешироким оказался Тибр, не таким высоким купол собора Петра. Ощущение величия удивительных памятников приходит позднее, когда начисто отрешишься от «размерного» восприятия, когда вникнешь в духовную суть их созидателей и, самое главное, освободишься от хронолого-эстетической путаницы, неустанно создаваемой учеными модернистами.
Но что же это за «размерное» восприятие? Оно представляется мне признаком (разумеется, не единственным) неразвитого вкуса, помогающим замораживанию первоначальных художественных возможностей, признаком количественного подхода к искусству. Как нравственно ограниченный человек ошибочно принимает технический прогресс за прогресс вообще, так и ограниченный эстетически частенько путает художественность с грандиозностью. Впрочем, хорошо развитое чувство прекрасного подразумевает обычно и высокую нравственность.
Самое, самое… Рекорды, занесенные в злополучную книгу, как нельзя лучше иллюстрируют эстетическую тупость тщеславия. Где-то совсем рядышком с такими явлениями стоит самая грандиозная скульптура и самая мизерная миниатюра, барельефы на скалах и города в спичечном коробке. Сверхвеличина, как и сверхмизерность, не оплодотворенные духом художественности, поражают, но не волнуют. Они назойливо лезут на первый план, заслоняя собой подлинную красоту. Вспомним, что большинство прекрасных, например, Ленинградских ансамблей составлены всего из трех- и четырехэтажных строений. Древние статуэтки, умещающиеся за стеклами обычных витрин, вполне успешно соперничают со скульптурами громадных мемориалов, похожих на крепости, на которые некоторые государства не жалеют цемента. Но бездарность или посредственность не заменить никакими бетонными монолитами. И если гипертрофированные размеры только усугубляют художественную несостоятельность бездарных произведений, то подлинному искусству они, наоборот, помогают, усиливая их и без того жуткую непостижимость.