Когда всё кончилось
Шрифт:
Несколько минут стояла Миреле, глядя на отца, и потом, не отвечая на его вопрос, вышла из кабинета в соседнюю комнату, где царил предпраздничный беспорядок. Она решила отложить разговор на другой раз; злость ее разбирала Бог весть на кого, но она искала утешения в мысли: «Свадьба ведь и так не состоится. Наверное, с помолвкой удастся покончить в ближайшие дни».
Вечером она сидела в освещенной комнате акушерки Шац, в тесном кругу ее друзей, и впервые с грустью сознавала себя в этой
Кроме учительницы Поли и самой хозяйки, здесь был еще черный, как цыган, учитель древнееврейского языка Айзик Шабад и дочь разорившегося богача Эсфирь Финкель, высокая девушка с продолговатым лицом, уже почти три года учившаяся в Париже.
Женатый учитель с давних пор вращался только в обществе своих маленьких учеников и теперь был очень утомлен после целого дня работы. Он тихонько подремывал в углу, дожидаясь прихода гостя, который вечером вышел из дому и должен был скоро вернуться.
Девушки не обращали на него ни малейшего внимания. Все втроем сидели они, как-то приуныв, на диване, придвинутом к нетопленной печке, рядом с Миреле, но ни одна из них с нею не заговаривала. У них не было намерения ее обидеть, но попросту не о чем было теперь говорить.
Эсфирь Финкель рассказывала, что через восемь месяцев кончает парижский университет и начнет заниматься своей профессией:
— Надеюсь, что как-нибудь пробью себе путь в жизни, а личное счастье… об этом мы как-то в Париже отвыкли думать…
Последние слова она произнесла, казалось, имея в виду Миреле. Никто в этом не был уверен, но в маленьком кружке, освещенном лампой, сразу воцарилось молчание, и в тишине звучала грустная повесть без слов: повесть о недавнем субботнем вечере, когда в гостях у реб Гедальи был жених с родителями, и в сумерки, после третьей субботней трапезы, хасиды распевали свои песни; в тот вечер шли по улице, взявшись за руки, три девушки навстречу закатному зареву. Грустно было у них на душе, и порешили они относительно Миреле так: «Если эта девушка может теперь спокойно сидеть и слушать, как хасиды распевают песни в честь жениха, с которым она познакомилась через свата, право, не стоит совсем ею интересоваться».
Около десяти часов вернулся гость акушерки — поэт Герц. Он занял обычное место на почетном конце стола и уставился в поданный ему чай. Когда он улыбался, в маленьких, глубоко сидящих глазах его загорались зеленоватые искорки; улыбка эта говорила: «Я — человек умный, и так же мало ценю всякую сентиментальность, как и свой писательский талант. А вот глядите-ка, какую глупость выкинул: по пути за границу ни с того ни с сего закатился в гости к самой простой, обыкновенной девушке, которая, в сущности, ничуть ведь меня не интересует».
Молчание, царившее в комнате, стало с его приходом как-то напряженнее и давило собравшихся. Девушки, не произносившие ни слова, казались серьезнее и солиднее, чем на самом деле. Эсфирь Финкель первая поднялась
Шабад между тем разошелся вовсю, увлеченный животрепещущей темой:
— Никак понять не могу: как можете вы, Герц, так мало ценить свои стихи: ведь некоторые из них уже вошли в хрестоматию!
Герц не обращал на него ни малейшего внимания — просто жаль становилось беднягу. Но Шабад не замечал невнимания слушателя и настаивал на своем:
— Могу завтра же привести сюда десяток-другой учеников еврейской городской школы, которые прочтут наизусть ваше стихотворение «На заре».
Герц встал с места, выпрямился во весь свой могучий рост и стал расхаживать по комнате. В глазах его погасли зеленоватые искорки улыбки. Что-то хотелось ему предпринять, но мешали Шабад и Миреле — неинтересные чужие люди. Он стал шептаться с акушеркой, прося ее выпроводить как-нибудь надоедливого учителя. Миреле, заметив это, почувствовала прилив досады; поднявшись, прервала она речь Шабада:
— Не собираетесь ли вы домой — пошли бы вместе?
Но вышло в конце концов так, что проводил ее не учитель Шабад, а акушеркин гость Герц, которому не о чем было с нею говорить. Тьма окутала притихший в ожидании праздника городок, было прохладно и тихо, и как-то уж слишком звонко прозвучали в тишине слова, сказанные ей на прощанье Шабадом:
— Ваш жених, говорят, знаток древнееврейского языка!
В темноте еле намечалась утоптанная тропинка и терялись очертания гибкой фигуры Миреле, а Герц исподтишка на нее поглядывал: барышня-невеста из зажиточного дома в узко-обтянутом черном осеннем платьице; молчит, не глядит на него и несет в себе тайну безвестной своей жизни — жизни избалованного, капризного существа.
Наконец он прервал молчание:
— Вы, кажется, скоро замуж выходите?
Эти слова были каплей, переполнившей чашу горечи. Горестные мысли с новой силой овладели ею:
— Замуж… Бог ведает… вообще сомнительно…
Ей не хотелось говорить об этом, и она шла вперед, не оглядываясь. Но он повторил свой вопрос. Тогда в ней что-то вдруг вспыхнуло, и она сказала взволнованно, с усилием выговаривая слова:
— Я хотела вас просить: будьте добры помолчать… До первых городских домов уже близко, а дальше я и сама не боюсь.
Эта девушка начинала его интересовать: зеленые искорки снова запрыгали в его глазах. Они миновали первые городские дома и дошли до ее крыльца. За все время она ни разу на него не взглянула. Быстро скрылась она в дверях, не пожелав ему даже доброй ночи…